ПАБЛО-БУЛЬДОЗЕР
Да этот Пикассо прет как бульдозер! Так и видишь его: коренастый крепыш, на плечах голова лысый шар, бычий лоб — и вот, опустив лоб,
И летят из него, как с конвейера, безостановочно — летят в перепуганное человечество — картины, литографии, гравюры, тарелки, кувшины, разрисованные книжки летят, разметавшись страницами — и человечество уже по колено — по плечи — уже одни головы торчат — тонет в Пикассо и озирается торчащими головами испуганно и удивленно: что это он с нами делает? Что это делает с нами Пикассо?
Ну и работал же он! Пахал, как мужик, ухал молотом, как кузнец, полыхал пламенем, разил потом, стоял у мольберта в шортах и голый по пояс, кубышка с волосатой грудью, на коротеньких мощных ногах. И мастерские его — огромны, это сараи в милю длиной, это старые корабли, вставшие на прикол, проржавевшие, никому не нужные — или подвалы со сводчатыми потолками, куда лет сто не ступала нога человека,— просторно, тем и хорошо! Вот он присел на приступочку, на
Ходишь, смотришь на его картины, раскрыв рот, скудным своим умишком прикидываешь, размышляешь, что к чему…
Тут линия нервная, лица печальны и замкнуты, как маски, и все голубое — стены, холмы, люди, души у них — в мире вечер, тоска, и печаль, и одиночество… Молчат, пьют абсент… То протянет он голубой, как полотно за их спинами, плотное, как шелк — то пустит голубой в картину, как сигаретный дым — сигаретный дым, по которому, как по ниточке, перейдешь от тоскующих гимнасток, из начала века — сюда, к себе. Когда поздно ночью уже кончилось веселье, и полна пепельница раздавленных окурков, и чашки — красные чашки — белеют тоскливо, ибо белы внутри, там, где на донышке остывшая грязь, кофейная гуща… Желтеет лампочка, чернеет ночь, голубеет сигаретный дым в тесной кухоньке с пластиковыми шкафами и электроплитой. Сидим мы и молчим, как те любители абсента, как странствующие гимнасты, глотаем голубизну, пахнущую остро и горько… Тоска! Пикассо — это тоска, это мое одиночество и твое, когда мы вместе, это тоска ночи и жизни, в которой — всегда ночь… Пикассо — тоска!
Ха-ха! Только решишь так про него, а он уже смеется над тобой, из этой жизни выскользнув в другую. Пикассо — тоска? Да что ты! Он — теперь — плоть и наслаждение, наслаждение плоти, которая рада воздуху и солнцу и собственному бездумию. Африка. Радость иметь тело, голое, и жаркое, и обильное. Лица на картинах он стирает теперь, как грязной тряпкой, и остаются размазанные пятна; зачем же лицо, тело все скажет! Огромное, коричневое, как земля, бугристое, нежное, тяжелое, растекшееся — стопа как у слона — бедра как у горы — да здравствует примитив! Пикассо — примитив! Всю Европу засовывает он за шкаф, всю эту истосковавшуюся, обмельчавшую в тоске Европу и лепит коричневой краской глины и земли тела, что плодородны, веселы и безлики. Ведь так? — Дурак ты, милый, Пикассо тебя опять обманет, опять перейдет в другую жизнь, пока ты будешь гадать над этой, над Африкой, примитивом, над тайной коричневого будешь напрягать человеческие свои мозги…
А он пока нарисует Санчо Пансу и
Потому что теперь ему хочется рисовать на тарелках.
И быть гончаром. Пикассо — гончар! Как прекрасно ставить красные закорючки на глиняном кувшине! — Как чудесно капать черным на белое поле тарелки и размазывать (не пальцем ли?). — Что это? Как смотреть? И вертим то тарелку вокруг головы, то голову вокруг тарелки! Ну не мог же Пикассо, великий Пикассо, просто так поставить эти закорючки! — Что они значат? — Символы вечности? Пикассо — певец космоса? — Да нет же! (Убегая, усмехнется он тебе, взглянет по-бычьи
Где же он, Пикассо? — Нету никакого Пикассо, есть десять Пикассо, десять разных Пикассо! И все они в нем одном, в
Потому что одной жизни нам мало. Потому что одного стиля мало, чтобы выразить многообразие мира. Да и одного мироощущения мало! — скучно с одним! — Вот оттого Пикассо таков, каков он есть, пока это не надоело ему; и тогда он переходит, перебегает, ускользает в другого Пикассо и опять рисует, рисует, и летят одна за другой картины, гравюры, книжки, разрисованные им в удовольствие… В одну жизнь, как в чан виноград, вдавливает он жизнь за жизнью, вминает их волосатой ручищей, чтоб побольше уместилось, — уминайся, сволочь, уминайся, истекай соком, в одну работу я вмещу сто работ, в одну радость вмещу тысячу, — десять Пикассо в одном Пикассо!
А если ты так глуп, чтобы искать смысла в каждом завитке или кувшине для молока, — то ищи, объясняй, придумывай себе, что Пикассо, мол, это тоска или примитив, а потом и гончар — он тебя опять одурачит, кувшин, над которым ты думал, наденет тебе на голову, прихлопнет своей тяжелой ладонью сверху — и нет его, он уже — сгусток силы, мощь бульдозера — в другой жизни толкает свой труд, ворочает камни… Что он там пишет на этот раз?