Вглядываемся в пустоту. О повести Генри Миллера "Бессонница, или Дьявол на воле": отрывок из книги А. Аствацатурова "И не только Сэлинджер"
Автор книг прозы «Люди в голом», «Скунскамера», «Осень в карманах» в этом сборнике предстает в иной ипостаси — как филолог, блестящий эссеист. Десять «опытов прочтения» английской и американской литературы погружают в мир Сэлинджера, Апдайка, Генри Миллера, Фолкнера, Голдинга… Андрей Аствацатуров открывает малоизвестные подробности биографии авторов, предлагает фрагменты текстов в оригинале, тут же дает перевод, мастерски анализирует детали, показывая, что именно делает из писателя — мирового классика.
Книга вышла в Редакции Елены Шубиной в 2015 году.
Вглядываясь в пустоту
“Бессонница” покажется читателю текстом, совершенно не похожим на предыдущие произведения Миллера. Кто-то будет разочарован, не найдя здесь сложной метафоричности и глубины философских прозрений, характерных для романов двух его трилогий. Да и в плане поэтики Миллер вроде бы сделал шаг назад и вместо лавиноподобной, яростно-cюрреалистической, не знающей правил и препятствий речи “Тропиков” как будто предложил нам вялую импрессионистическую прозу. Наконец, наибольшее разочарование ждет тех читателей Миллера, которые обращают внимание исключительно на сексуальные сцены в его произведениях. В “Бессоннице” альковные безобразия, описанные в “Тропиках”, начисто отсутствуют. Все выглядит не
Литературовед стремится прочитать все тексты изучаемого им автора, в том числе и те, которые никого уже решительно не могут заинтересовать. В свою очередь читатель, пусть даже самый образованный, предпочитает тексты “главные”. Спешу его обрадовать — “Бессонница”, по общему признанию поклонников и исследователей Миллера, является именно “главным” текстом. Ну, одним из главных… Этот текст может нравиться или не нравиться, но он — ключ, изящный комментарий ко всему предшествующему художественному массиву, созданному Миллером. К 1970-м годам сильно уставший, почти на издыхании, застывший, забронзовевший в привычном авангардном жесте, он вдруг обнаруживает потрясающую динамичность. Миллер предлагает нам принципиально новый ракурс видения своего безумного антимира, который мы обнаруживаем в трилогиях. Соответственно, изменения происходят и в его языке. Но все по порядку…
Читатель “Тропиков” наверняка помнит, что основным объектом агрессии Миллера, как, кстати, и всякого авангардиста, является европейская культура, репрессивная по отношению к человеку. Миллер много писал о разных формах репрессии и искал пути сопротивления ей. В “Бессоннице” он как будто бы и не говорит о культуре, но его отношение к ней проявляется в каждом абзаце этого текста. И чтобы войти в антимир Миллера, нам необходимо почувствовать тот принцип, на котором строится знание человека, принадлежащего христианской культуре, т.е. наше знание о мире.
Человек на любом уровне постижения действительности ставит главной своей целью понять самое существенное, самое важное, сердцевину объекта. Даже если рассудок бессилен в постижении сущности, это никак не отменяет для нас идею присутствия, наличия этой сущности. Она будет освоена иррационально при помощи, ну, скажем, воображения. Итак, главное наличествует. Мы находим его, а далее видим все остальное в мире как продолжение или производное этого главного. Так и только так мы мыслим. По такому же принципу пишется, увы, и эта статья. Подобную матрицу предлагает нам христианство, на котором держится европейская культура. В центре мира — самое существенное, Бог, абсолютные ценности, внеположные человеку. Остальное — производное. Индивидуален в христианском мире лишь тот, кто привел свой внутренний мир в соответствие с абсолютными ценностями, с главным. Знание существенного, умение его выявить, почувствовать его присутствие помогает создать систему, хорошую, устойчивую, разработанную. Европейцы — великие мастера конструировать, создавать всякие системы, обосновывать в них закономерности. Мы отлично умеем строить. Сама форма нашей мысли архитектонична, так же как архитектонично все наше великое искусство. “Божественная Комедия” великого Данте — гениальный образец архитектурной мысли европейского христианина. Помнится, Пушкин восхищался даже не самой поэмой флорентийца, а ее проектом, замыслом.
Мы страшно любим жесткие конструкции, держащиеся на твердом основании. Различить в мире систему, проект, замысел, убедиться в наличии центра — вот чего мы хотим. Элемент, отделенный от системы, обречен на смерть. Его не узнают и не обсуждают. Он бессмыслен. “Что толку от дороги, которая не ведет к храму?” — сердито спрашивает в знаменитом фильме Тенгиза Абуладзе “Покаяние” пожилая актриса с одухотворенным лицом. Дорога должна вести к храму. В мире есть цель, смысл, что-то главное. Этот фильм, который мы все посмотрели в 1987 году, отрицает власть кровавого деспота, создателя кошмарной тоталитарной структуры, но одновременно утверждает идею власти истины, главного и существенного, ее наличие. Задача, говорит нам режиссер, не в том, чтобы отвергнуть власть, а в том, чтобы не перепутать истинную власть с ложной, настоящего пророка, которого надо слушать и которому должно подчиняться, с лжепророком. “Верните мяч в игру!” — стонет Виктор Шкловский, видя, как на экране герои фильма Микеланджело Антониони “Блоу-ап” бегают по теннисному корту и делают вид, что играют, не имея ни ракетки, ни мячика.
Мы свято верим в силу человеческого знания. И наше знание всегда обращено к тому, что наличествует, присутствует, к
В своем тексте “Бессонница, или Дьявол на воле” Миллер радикально пересматривает эту модель. Справедливости ради заметим, что его вряд ли можно назвать таким уж радикальным новатором. Он идет по пути, проложенном западноевропейским авангардом, и, в частности, французским сюрреализмом.
Когда читаешь “Бессонницу”, поначалу создается впечатление, что речь идет о вещах более тривиальных. Миллер (он же герой и повествователь) рассказывает о своей любви к японке, при этом предмет своей страсти, равно как и саму страсть, он демонизирует. Однако высокий трагизм неразделенной (или разделенной? — из текста это не вполне ясно) любви постоянно снижается ироническим тоном и ироническими комментариями автора.
Внешний план текста скрывает весьма сложную комбинацию мотивов. Прежде всего обратим внимание на версию любви, которую Миллер несколько бессвязно излагает в “Бессоннице”. На первый взгляд мы здесь имеем дело с очередной, правда, упрощенной разновидностью романтической теории любви. Миллер, похоже, не скрывает, что оказался в ситуации романтического героя, и сам себя, хоть и с некоторой долей иронии, называет “романтичным стариком”. Тут было бы уместным в нескольких словах напомнить читателю основные принципы романтической концепции любви с тем, чтобы легче их соотнести с ситуацией, в которой оказался Миллер. Высокая романтическая любовь предполагает отречение того, кто любит, от своего обыденного “Я”, которое есть средоточие всякого рода банальных (эгоистических) интересов, желаний. Она исключает идею обладания. Выход за пределы “Я” означает соединение с идеальной сущностью мира, обнаружение в себе мировой души. Романтический влюбленный (это всегда художник) ощущает внутреннее единство с миром. Что касается самого предмета любви, то она (в романтической эстетике это, как правило, “она”, пусть простят меня за вынужденный сексизм) — всегда существо земное, но при этом открывающее путь к мировому духу. Иными словами, высокая любовь в романтическом мире сродни религии: она как бы стремится сквозь объект к бесконечному.
Однако романтики говорили не только о высокой отрекающейся любви, но и о любви темной, страшной, демонической. Такого рода страсть была свойственна байроническим героям. Она является оборотной стороной отрицания мира и несет смерть всем, включая того, к кому она непосредственно обращена. Демоническая любовь всегда предполагает обладание. Ей сопутствуют ревность, муки, убийства. Миллер как-то ухитряется совместить эти две формы любви. Он сначала говорит, цитируя Гессе, о необходимости отречения от сугубо человеческого, рационального “Я”, но затем начинает демонизировать как саму возлюбленную, так и свое чувство к ней.
И все же за этим внешним сходством миллеровского чувства и романтической любви открываются серьезные различия. Любовь героя к юной японке не ведет ни к познанию сущности мира, ни к самопознанию. Его возлюбленная поразительным образом не является видимым и осмысляемым объектом. Она, при внимательном чтении миллеровского текста, оказывается пустотой, ужасающим неприсутствием, чем-то совершенно не сродни знакомым нам предметам и вещам. Японка вызывает у Миллера какие-то ассоциации, но они выглядят неполными и мало что объясняющими. Любовь — всегда узнавание, обнаружение другого в себе или себя в другом, единство внутренних сущностей. Подобное узнавание человек переживает и в религиозном опыте. Но в “Бессоннице” никакого узнавания, обретения, единения возлюбленных нет. Миллер предпринимает титанические усилия объяснить, рационально понять свою возлюбленную. Она кажется ему чужой, иной в силу экзотичности культуры, к которой она принадлежит. Видимо, чтобы постичь эту странную японку, достаточно войти в мир культуры этой восточной страны. Так, по крайней мере, поначалу думает Миллер. Он начинает учить японский язык, размышляет об обычаях этой страны — и все впустую. Язык и культура таковы, что они скрывают цель его поиска.
Что в ней, в этой японке? Она действительно его любит или же хочет вытянуть его деньги? Она спит со своими поклонниками, которые приходят слушать ее пение, или же просто кокетничает с ними? Читатель осознает, что эти вопросы — поверхностные отражения, производные других, более важных вопросов. В
То, что рассудочное знание временами бессильно и не в состоянии все объяснить, уже давно все понимают. Иногда, как советовал романтизм, есть смысл положиться на воображение, на интуицию. Они позволяют целостно познать мир, охватить в едином переживании его сущность. Но интуиция и воображение также подводят Миллера. Сущность японки никак не схватывается. Ее попросту нет. Мы знаем, что сущность всегда должна присутствовать, наличествовать, пусть даже и невидимо. Здесь же перед нами — внешняя оболочка, за которой стоит странный принцип неприсутствия.
Миллер в “Бессоннице” заводит речь о душе, сообщая даже, что он, как ему поначалу показалось, влюбился именно в “душу” японки. Вообще-то дико странная для Миллера фраза, учитывая, что он увлекался одно время Отто Вейнингером. А Вейнингер в своей книге “Пол и характер” посвятил почти сотню страниц “научному” доказательству того, что у женщины душа отсутствует.
Душа у японки вроде бы есть. Хотя на самом деле, строго по-вейнингеровски, — нет. Есть ее оболочка, видимость. Тут в первую очередь надо вспомнить о ее профессии. Она — певица, актриса, постоянно меняющая маски, проживающая в своих песнях чужие жизни и переживающая в них чужие эмоции. Она всегда другая, не равная самой себе. Она, как и мир, пребывает в постоянной изменчивости. Ее внутренний мир протеичен. Здесь отсутствует сущность, главное, на котором все должно держаться. Глаза, как известно, метафора души: “Когда она стирала краску, оставались два черных провала, заглянув в которые, можно было увидеть воды Стикса”. Душа японки несет в себе пустоту, небытие, смерть. Говоря о японке, Миллер вспоминает Джун, свою бывшую жену, фигурировавшую, как мы помним, в романах трилогий под именем Мара (Мона). В Джун Миллер находил то же, что и в японке, — нечто, не поддающееся объяснению и потому притягательное.
Любовь, вернее, влечение к пустоте, становится для Миллера новым опытом, не похожим ни на какие другие. Она характеризуется ощущением отсутствия сущности в мире, отсутствия в нем центра. Миллер напряженно вглядывается в пустоту, вслушивается в молчание. Он осваивает неприсутствие, о котором невозможно говорить и которое невозможно помыслить. Его опыт, как мы понимаем, обращен к японке, к миру вообще, но в первую очередь — к самому себе.
Опыт Миллера неразрывно связан с его любовным переживанием. Вернемся к нашим рассуждениям о романтической любви. Любовь романтическая, равно как и любовь, о которой говорит Миллер, требует отречения от сугубо человеческого, обыденного “Я”, от обладания, корысти, разума. Миллер тут же спешит нас уверить, что преодоление человеческого начала невозможно. Но эту попытку необходимо осуществить, чтобы действительно стать индивидуальностью и прийти к переживанию неприсутствия и пустоты: “Любовь не должна умолять или требовать”. Это все равно что заставлять человека лезть по стремянке со связанными руками и ногами. Нужно претерпеть адские муки, прежде чем сможешь принять столь великую истину. Циник скажет, что это относится к святым или ангелам, а не к простым смертным. Но ужасная правда состоит в том, что как раз невозможное мы, простые смертные, и должны совершить. Это нам искушение показывает путь к спасению. Это мы должны пройти сквозь адское пламя — не для того, чтобы стать святыми, но чтобы стать окончательно и навечно людьми”. Тяга к невозможному, приводящая нас к границе, предписанной человеку, по существу, демонична. Вот почему образ японки и сам мир оказываются демонизированными. Христианство осуждает это стремление, называя его гордыней, Миллер же понимает его как свободу. Человеческое сознание должно быть преодолено. Оно выстраивает иерархические схемы, отыскивая главное и признавая за ним безусловную власть. Отрицая самый принцип власти главного, мы встаем на путь свободы. Сознание (мудрость) способно предложить человеку лишь стереотипы и схемы постижения мира. Оно закрывает нам глаза на неожиданное и новое, заставляя вновь увиденное и пережитое воспринимать в контексте уже накопленных знаний. Опыт переживания неприсутствия (Миллер отождествляет его с любовью) всегда ориентирован на новое, неожиданное (на чудо), ни на что предшествующее не похожее и не имеющее с ним никакой связи: “Бога не интересуют чудеса. В конце концов, сама жизнь — одно длящееся чудо. Только когда безумно влюблен, ожидаешь чудес”.
Мудрость, регулирующая человеческую жизнь, обращена в прошлое, и настоящее она всегда измеряет прошлым. Опыт переживания пустоты дает нам возможность существовать исключительно в модусе настоящего. Именно это свойство (способность быть в настоящем) поражает Миллера в его возлюбленной, она словно существует вне времени, пространства, наций и культурных традиций: “Но она не слишком стремилась вспомнить или помнить. Она постоянно открывала что-нибудь новое, как бы швыряя полной лопатой грязь в могилу прошлого”. Опыт, о котором говорит Миллер, сродни постоянному умиранию и воскресению, словно человек каждую секунду рождается заново. В “Бессоннице” Миллер включает идею умирания/возрождения в контекст концепций, заимствованных из восточной философской традиции, которыми он всегда увлекался.
Взгляд в пустоту, стремление к невозможному есть выскальзывание из сознания и обретение чистого опыта, сосредоточенного в себе и обращенного на себя. Все видимое, наличествующее начинает выглядеть условным, прозрачным или плоским, как декорация, поскольку мы ощущаем пределы разума и условность порождаемых им схем. Мы погружаемся в вакуум до-бытия, неприсутствия, освобождаясь от накопленных и вложенных в нас культурой стереотипов. Этот опыт Миллер уже пытался описать в своем знаменитом романе “Тропик Козерога”. Человек погружается в первоначало, мировой склеп, бездну. Вся его умственная деятельность, судя по самому Миллеру, автору и герою “Бессонницы”, превращается в бесконечную игру над бездной.
Границы сознания и искусства
Текст, предложенный нам Миллером, ужасающе рефлексивен. Авторское сознание постоянно обращено к себе. Миллер дает нам почувствовать границы тех схем, в которых работает его сознание. Он постоянно уличает себя в неадекватности, в следовании стереотипам. Миллер предлагает романтическую концепцию любви, но тут же взламывает ее, прибегая к иронии. Представляя себя в образе возлюбленного, обращаясь к предмету своей мечты в самых поэтических выражениях, он тут же выталкивает нас за пределы границ создаваемого им романтического пространства, признаваясь, что он всего лишь старый сентиментальный осел. Ожидание читателя оказывается обманутым: “бытовое”, приземленное разрешение вселенского конфликта выглядит комичным. Эту игру Миллера можно обнаружить и на лексическом уровне: единство стиля высокой литературной прозы вдруг разрушается вторжением грубых разговорных выражений. Тем самым глубина, искренность и истинность любовного переживания подвергаются сомнению.
Возможно, что любовь никогда не бывает подлинным чувством, даже если тот, кто любит, кажется самому себе искренним. Она искусственно (им или ей) конструируется по моделям, предложенным культурой. Ну, допустим, мы прочитали в старинном романе о красивой трагической любви, посмотрели слезливую мелодраму или телесериал, и в нашем сознании выработался определенный стереотип: нам объяснили, чтo мы должны чувствовать, делать и говорить в данной ситуации. Предложенные культурой нормы мы и переносим в реальность нашей собственной жизни. Миллер не утверждает окончательность этой модели, но предлагает ее читателю. В “Бессоннице” он рассказывает о том, как его японская возлюбленная исполняет сентиментальные любовные баллады, полные выдуманных чувств. Ее с восторгом слушают богатые старикашки, а потом платят ей деньги и признаются в любви. Здесь царствует не мастерство вокала или безумная страсть, а иллюзия страсти, воспроизведенный стереотип любовного переживания. Старикашки ни в кого не влюблены, тем более в японскую певицу. Они искусственно взвинчивают себя. Возникает ситуация, когда эмоция человека обращена к нему самому. Это любовь к себе, к своим чувствам, к уже давно знакомому. Потому грубое и стереотипное чувственное наслаждение эстрадным пением Миллер соотносит с мастурбацией: “Если, как сказал Виктор Гюго, «бордель — это место, где убивают любовь», то бар с пианистом — передняя дворца мастурбации”.
Достаточно резкое уподобление пения рукоблудию проводилось Джеймсом Джойсом, у которого Миллер многому учился. В романе Джойса “Улисс” есть эпизод “Сирены”, действие которого происходит в баре, где персонажи самозабвенно поют любовную арию, погружаясь в мир искусственного сладострастия. Затем они исполняют сентиментальную ирландскую патриотическую балладу “Стриженый паренек”. За стойкой стоят две красавицы барменши, и одна из них, Лидия Дус, гладит рукоять пивного насоса, зажав ее в кулаке: “На гладкую рукоять пивного насоса Лидия ручку положила легонько, предоставь-ка это моим рукам. Все потеряно в порыве жалости к пареньку. Взад-вперед, взад-вперед: блестящую рукоять (знает про его глаза, мои глаза, ее глаза) большой и указательный пальцы, жалея, гладили: оглаживали, поглаживали, а потом, нежно касаясь, скользнули, так медленно, гладко, вниз, и белый, твердый, прохладный эмалированный кол торчал в их скользящем кольце”*. Сентиментальность, псевдоискусство, пение, мастурбация объединяются Джойсом в один тематический комплекс. Комментарии, я полагаю, здесь излишни.
Псевдоэмоции предполагают обнаружение чего-то знакомого (постоянного) в различных объектах любовного влечения. Для героев “Улисса”, так же как и для миллеровских стариканов, любовь — повторение уже пройденного. Что же касается самого повествователя “Бессонницы”, то его любовь глубоко индивидуальна, ибо она уклоняется от познаваемого и знакомого.
Но и она начинает в
“Бессонница” на первый взгляд — исповедальное произведение. И этим оно может привлечь. Европейский читатель страшно любит решительно всякие исповеди, от Августина до Толстого. Приятно, когда твой собеседник откровенен и честен, когда он срывает с себя маску и открывает свое подлинное “я”, сущность своей души. И тогда сквозь сетку внешнего читатель зрит истину. Миллер в “Бессоннице” как будто бы открывается нам и выворачивает наизнанку душу, признаваясь в неприличной для 75-летнего старца страсти к юной певице. Но в то же время он называет себя “эксгибиционистом”, отрицая тем самым ценность своих откровений и приравнивая их к примитивной позе. Мы чувствуем иронию автора по отношению к самому себе исповедующемуся.
В данном контексте читателю необходимо, на наш взгляд, обратить внимание на отсылки (их в “Бессоннице” целых две) к роману Кнута Гамсуна “Мистерии”. Миллер ассоциирует себя с главным героем этого романа Юханом Нагелем и даже называет его своим alter ego. Гамсуновский персонаж, как и Миллер, безответно влюблен и мечтает о том, чтобы удивить свою возлюбленную позой беззаботного ловеласа и, подойдя к ней, игриво сказать: “Доброе утро, фрекен, вы разрешите мне вас ущипнуть?” Именно эту фразу герра Нагеля дважды цитирует Миллер. Он, так же как и Нагель, мечтает научиться совладать со своим подлинным чувством, скрыв его или победив, спрятавшись за
Нагель терпит на этом пути поражение. Миллер же почти торжествует, но всегда предстает перед нами мучеником сознания и рассудка. Предчувствие бездны, пустоты, которое возникает в форме любви к японке, становится для него искушением: “Искуситель, насколько понимаю, это тот, кто говорит: „Не доверяй своим инстинктам, будь осторожен с интуицией!“ Он хочет, чтобы мы оставались людьми-слишком-людьми-во-всем. Если собираешься совершить безрассудный поступок, он подталкивает тебя к пропасти. Он не дает тебе свалиться в бездну — просто подводит к краю. И вот уже ты в его власти. Я хорошо его знаю, потому что часто имел с ним дело. Он получает удовольствие, глядя, как ты идешь по канату. Он позволяет тебе оскальзываться, но не допускает, чтобы ты упал”. Страх Миллера перед бездной означает, что он все еще во власти рассудка. Сознание, человеческая точка зрения не отпускают его; при взгляде в бездну ему становится жаль с ними расставаться. Именно поэтому он страдает, а вовсе не от неразделенной любви, как может показаться на первый взгляд. Человеческое начало привлекает, ибо дает иллюзию опоры. Борьба с ним оказывается источником творческого импульса. Искуситель, дьявол, оставляющий Миллера в сетях “человеческого-слишком-человеческого”, вдохновляет его.
В “Бессоннице” Миллер пытается решить ряд проблем, связанных исключительно с искусством. И здесь нам, наверное, необходимо напомнить читателю, что “Бессонница” формально не является самостоятельным текстом. Она — литературное предисловие и вербальный комментарий к циклу акварелей. Стало быть, на страницах “Бессонницы” Миллер старается нам объяснить, почему возможности литературы оказались для него недостаточными, почему он отложил в сторону ручку и взял кисти и краски. Автор “Бессонницы”, как мы помним, говорит о переживании пустоты, неприсутствия, которое рационально непознаваемо, и об опыте незнания и безумия. Однако вербализация всегда означает процесс познания. Сказать, облечь нечто в имя — значит познать. Называние всегда объективизирует предмет. В такой ситуации у Миллера возникают серьезнейшие проблемы, ибо в его случае вербализация оказывается невозможной. Слова ведут себя как предатели. Они отрицают пустоту, они концептуализируют мир. Говорить о неприсутствии оказывается невозможным. Литература не имела опыта неназывания. Вспомним эпизод, где Миллер пишет своей возлюбленной огромное количество писем и ни одно из них не решается отправить. Текст не в состоянии адекватно передать внутренний опыт. Слово привязано к объекту, к
Освободить слово от обязательства передавать сущность Миллер пытался уже в самых ранних своих произведениях. В этом он был весьма последовательным учеником французских сюрреалистов. Именно они заявили о том, что разум не по праву занимает место “хозяина” языка, и старались вывести язык
“Бессонница” с формальной точки зрения в целом сохраняет принцип сопротивления разуму. Миллер не подчиняется власти внеположных ему эстетических норм. “Бессонницу” нельзя отнести к
И все же… Как мы уже говорили, культура обрекла нас на то, что мы не в состоянии говорить о неприсутствии. Нам необходимы неговорящие знаки, не отсылающие к объекту, как слова. Музыкальности текста мало. Нужны иероглифы, с помощью которых можно было бы передать чистый опыт. Именно такими иероглифами становятся миллеровские акварели. Визуальные образы, созданные им, в отличие от слов, самодостаточны. Они не являются рабами знания. В них, а не в тексте, ему удается обнажить себя, вырваться
* Здесь и далее перевод С. Хоружего