От зрения к мировоззрению: эстетический опыт как настройка политического сознания. Реплика на «Поэтику пространства» Башляра
Первую сборку мира сознание совершает в раннем детстве — в ещё доязыковую эру восприятия. Не зная ни имён, ни свойств вещей, оно медленно сплетает их образы в черновые узоры и формирует приблизительную эмоциональную карту, размечая приятное и неприятное, страшное и весёлое, опасное и безопасное, важное и не очень. Так визуальное — наряду с тактильным — становится самой первой остановкой на маршруте погружения в мир. Поэтому анализ эстетики пространства крайне важен для исследования устройства созревших сознаний и присущих им форм когнитивной деятельности.
В постсоветском мире этот первый эстетический опыт пространства монохромен, поскольку определён типовой организацией помещений для взросления.
Ровные квадраты и прямоугольники среднестатистической жилплощади одинаково освещены безразличным верхним светом, разом выведывающим все их секреты: коробки на шкафах и под кроватями, разбросанные вещи, и вещи, с трудом протиснувшиеся в щели — в тщетной надежде укрыться; отклеившиеся, отбитые, обтрёпанные уголки; ветхие поверхности; до чрезмерности произвольно соединённые детали самопровозглашённых псевдокомпозиций; эстетически случайные элементы, обоснованные функционально; слишком старое и слишком новое; одноразовое и обращённое к метафизике вечности — всё это разом оказывается предъявленным взгляду. Впрочем, отнюдь не как в мире Яцека Йерки — где все предметы принадлежат одному порядку и пребывают в многослойном созвучии друг с другом, подобно деталям мозаики или витража католического храма.
Разноголосица постсоветского быта, скорее, похожа на сюрреалистическую озвучку длинного инвентарного списка, где все наименования наперебой рапортуют о себе, отчитываясь порядковыми номерами. Всё настойчивее им вторит медийный поток продающих текстообразов. Подобный брызгам шторма, он дезориентирует ещё сильнее, и многие возможные маршруты когнитивной сборки постепенно ускользают из виду. В этой какофонии и без того вменённая пространству раздробь вещей окончательно схватывается как хаос, а сами вещи застывают в невесомости белых (бежевых, серых, светлых с блёклыми цветами и прочих) стен — лишённые композиций и очищенные функциональностью от концептов форм как элементов целого или и вовсе как таковых.
Именно это составляет основу пугающего гротеска постсоветских празднеств. Особенно свадеб, способных навсегда впечатлить эклектичным единством деталей царского убранства и деревни времён крепостного права, советской столовой и лубочного квазиправославия, эстрадного шика новогодних огоньков конца СССР и псевдовосточной экзотики, блатной романтики и инфантильной поэтики американского капитализма, галантного века и криминальных панелек «лихих 90-х». Всё это было проницательно отрефлексировано многими современными художниками. Например, Дарьей Жук в фильме «Хрусталь».
Ужас, прорывающийся в полной мере лишь сквозь разломы масштабной трансгрессии (каковой свадьба, конечно, и призвана быть — наряду с другими легитимными торжествами), обеспечивается именно единовременным присутствием на «белом листе» всего и сразу и невозможностью собрать это в
Итак, в постсоветском мире базовый опыт смотрения задан встречей с распадающимся пространством, внутри которого элементы не соединены друг с другом ничем, кроме одновременности, и явлены все разом без осмысления в категориях композиции. Раздробленное больничным светом пыльных комнатных люстр, пространство карабкается в восприятие вопиющей нарочитостью этих элементов. В таком видении невозможно схватывание ни общего плана их присутствия, ни их отношений (например, пропорций или типов связей), ни вариантов их гармоничного сочетания, ни принципов удерживания их групп в горизонте внимания.
Постепенно восприятие ложится в основу мировосприятия, а зрение — в основу мировоззрения. Глаз, блуждающий в заданном режиме от ситуативной значимости одного предмета к ситуативной значимости другого, не соотносит их значимость друг с другом или с окружающими предметами, или, тем более, с проектом данного пространства в целом.
На уровне картины это можно было бы сравнить с утратой перспективы, задающей дистанции и располагающей на них предметы в соответствующих масштабах. На уровне картины мира — то есть ландшафта чисто концептуального — это означает возможность переживать, скажем, значимость сломанного ногтя интенсивнее, чем значимость войны, идущей в соседнем государстве, или даже глобального экологического (экономического/политического и т.д.) бедствия, разворачивающегося прямо за собственным окном. Значимым предстаёт то, что маркировало себя так, во-первых, ситуативно и, во-вторых, случайно.
Схватывание реальности из такой модели становится похожим на восприятие котёнка: предмет входит в поле зрения (если вообще входит), на мгновение стягивает на себя всё внимание (без соотнесения его значимости со значимостью прочих предметов мира или хотя бы комнаты), а после исчерпывающе уступает его следующему произвольному предмету. Даже не сохранив о себе памяти и не оставив следа в общей картине пространства, свойственной этому сознанию.
Так, среднее время памяти о жертвах какой-нибудь очередной катастрофы — примерно неделя. Способы памятования — неуклюжие, нелепые, немного стыдные: бесконечные плюшевые мишки вперемешку с церковными свечками — два единственных и скудных образа вечности, почерпнутых сознанием в квадратных комнатах с люстрами и коробками на шкафах. Мишки — потому что пространство детства так же застывает в вечности прошлого, как пространство смерти — в вечности будущего.
Ничто не войдёт в такое сознание прочно, поскольку значимо лишь раздробленно-функциональное, но не
Если определить политическое как удержание в горизонте внимания хотя бы приблизительного ландшафта реальности (с её разнородными событиями, явлениями и вещами, и способность обнаруживать в ней себя и свои стратегии действия (исходя из маркировки точек этого ландшафта в качестве значимых), то постсоветское восприятие тотально аполитично.
Котёнок не в силах представить себе что-то за пределами непосредственно данного ему прямо сейчас. Непривычное мыслить событийный и концептуальный ландшафт мировосприятие — также неспособно. Рассеянное и едва колеблемое прикосновениями внешнего мира, оно закрыто от целого и не в силах фокусироваться на
Рассада для дачи, помолвка, наряд на корпоратив — заметны и важны как посуда на столе. Военные преступления правительств, жертвы пыток и драконовские законы — пустое множество, меркнущее в своей значимости на фоне очереди рапортующих вещей быта. Даже если они грозят завтра же уничтожить и владельца быта, и сам быт вместе с его вещами.
Те места, которые способны обеспечивать другую настройку восприятия мира, — крайне непопулярны в современной постсоветской реальности. И в любом случае слишком кратковременны. Например, библиотеки — с их зональным светом и отчётливо императивной организацией пространства, позволяющей углубляться не в алфавитные, а в тематические каталоги явлений мира. И совершать путешествия вглубь тем, а не вдоль полок с молчащими вещами, приятными рукам и глазу, но норовящими быстро наскучить.
В этом смысле аполитичность предстаёт перед нами как безучастность, дремотная рассеянность и неспособность сосредоточиться более чем на одном раздражителе разом; определить важное (отталкиваясь от соотношения общего и частного); собрать важное в тему, вопрос; собрать вопросы в группы, вещи и явления — в классы; расположить их в перспективе и соотнести друг с другом, опираясь на должный (или хотя бы смутно желаемый) образ мира и отталкиваясь от имеющегося. Потому что последний не схватывается восприятием, а первый и вовсе не мыслится, уступив место вечно пластичному и вариативному «сейчас так».
Итак, эстетический опыт пространства — от доязыкового периода до завершения социализации — следует помыслить как одно из важных оснований для настройки мировосприятия в целом. Для него оказываются значимыми и свет, и принцип сборки предметов, и концептуальное зонирование пространства, и стилистическое взаимодействие его элементов, и их способность приходить в созвучие и устанавливать друг с другом отношения пропорции, значимости, тематического родства или обращённости в ту или иную перспективу. Если предположить, что этот опыт действительно задаёт матрицу всех последующих когнитивных процедур и обеспечивает их настройку — уже с другими, содержательно более сложными объектами, — то одну из причин текущего плачевного состояния постсоветского (особенно российского) политического субъекта следует искать именно в инерции советского и постсоветского эстетического опыта.