Картины, про которые нечего сказать, кроме того, что они есть
В галерее «Триумф» до 19 января открыта выставка Владимира Дубосарского "Семь минут на меланхолию". Дмитрий Гутов поговорил с художником о большой халтуре, вызове времени и фейсбуке как источнике вдохновения.
Дмитрий Гутов: Володя, скажи, какое название будет у выставки?
Владимир Дубосарский: Название выставки: «Семь минут ностальгии».
ДГ: А мне казалось, там
ВД: Точно, меланхолия. Я уже забыл.
ДГ: А почему семь?
ВД: Так получилось. Это было естественно. Жизнь подсказала это название.
ДГ: Каким образом?
ВД: Ну, как было, так было. У меня было название придумано для этой выставки: «Картины, про которые нечего сказать, кроме того, что они есть».
ДГ: По ним видно.
ВД: Но оно очень длинное было, и мы решили сделать покороче. А это нужно срочно, как всегда, делать. А я был в Таллине, сидел с ребенком в кафе. И сказал: «Ну, дайте мне хотя бы семь минут подумать». И я там сидел, короче, семь минут у меня было, и я понял, что цифра семь обязательно должна там фигурировать.
ДГ: Итак: «Семь минут на меланхолию». Следует ли отсюда, что тема всех работ — мрачное помешательство?
ВД: Ты помнишь, как нас учил Дмитрий Александрович? Сейчас никто не мыслит произведениями. Самая маленькая ячейка — это выставка. А вообще — это проект…
ДГ: Длиною в жизнь.
ВД: Да, длиною в жизнь. А само произведение сейчас не имеет никакого смысла.
ДГ: Это мудрость нашей юности.
ВД: Да. Мне уже давно это было как-то не совсем очевидно. А сейчас и подавно. Что-то в мире меняется. Так что я не формировал это как выставку с
ДГ: Любой тебе скажет, что связь работ очень эфемерна.
ВД: Но ценность каждой работы в
ДГ: Звучит дико архаично.
ВД: Я пишу, например, пушку, а внутренне вижу Веласкеса.
ДГ: Это интересно.
ВД: Это как бы связано с…
ДГ: Объясни…
ВД: Я не могу это объяснить.
ДГ: Володь, ты чё?
ВД: Не-не, я могу объяснить, но это как бы…
ДГ: Я от тебя не отстану…
ВД: На уровне образа-цвета… на уровне образа-цвета…
ДГ: Что тут веласкесовского?
ВД: А вот «Лодка», это в сторону Вермеера.
ДГ: Тут я смутно понимаю, что речь про свет идет.
ВД: Я не делаю явные отсылки. Из всего этого строится верхний зал. Это масло, достаточно тяжелые работы. Одни легко сделаны, другие достаточно долго. Для меня.
ДГ: Прогресс заметен. Вы же с Сашей были певцы большой халтуры.
ВД: Я до сих пор жалею, что мы мало халтурили, надо было больше халтурить.
ДГ: Да ладно тебе!
ВД: Серьезно.
ДГ: Кончай! Куда еще более?
ВД: Надо было. Пределов для халтуры нет, понимаешь? А сейчас я в сторону внутреннего качества. Как мы с Сашей делали проект? Подходим, считаем метры квадратные, смотрим количество стен, эскизы и дальше исполняем. Сколько у нас есть, месяц, два месяца, три месяца? Мы делаем этот проект. Сделали. Закончили. Поставили подписи, выставили. Начали следующий проект. Такая система.
ДГ: А сейчас ты спокойно работал.
ВД: Да, я начал много работ. Одну сделал, вторую, вернулся, что-то переделал и так далее, более такой классический способ и более такой, знаешь, я бы сказал, дотрехпрудный способ работы.
ДГ: Дотрехпрудный. Это новая искусствоведческая терминология.
ВД: Знаешь, была такая допетровская Русь?
ДГ: Слышал.
ВД: Да, была допетровская Русь… Это такой архаичный слой, лично мой, когда я еще был в
ДГ: Знаешь, я тут недавно был в Киеве и виделся с Арсеном Савадовым. Сидим, обсуждаем, молодежь. Он мне говорит: «Это что за чушь они делают? Вот у меня! Настоящая симуляция живописи!».
ВД: У меня не симуляция.
ДГ: Кто сказал слово «симуляция»?
ВД: Хотя я понимаю, даже я могу лучше сделать.
ДГ: Фраза дня.
ВД: Но для этого мне нужно другое время. Не в смысле время на исполнение, а другой ритм жизни. Есть время, оно позволяет насколько-то погрузиться в работу и там в ней пребывать. В XIX веке было одно время, в XVI — другое.
ДГ: Сидишь, как Суриков, и пишешь картину несколько лет.
ВД: Но я ж не могу себе этого позволить. Да? Никто не может. Соответственно, я погружаюсь настолько, насколько мне позволяет время. Вот насколько оно позволяет, настолько я им и пользуюсь. Наверно, можно сделать еще лучше. Сильно лучше. Но меня, в принципе, это устраивает. Пока. У меня сейчас такое время, что очень много разных планов в голове. Моя мозговая система работает гораздо быстрее, чем мои руки.
ДГ: Я помню времена, когда все было иначе.
ВД: В
ДГ: Я все время так живу.
ВД: Поскольку сейчас нет параметров, то меня бросает в разные стороны.
ДГ: Вы с Сашей двадцать лет вместе проект делали. Его можно было делать и дальше.
ВД: Скучно. И решили мы попробовать по отдельности пока поработать. И я сейчас очень комфортно себя чувствую, нравится мне работать самому. Я намного больше получаю внутренней энергии, радости от работы, и я очень доволен своей жизнью сейчас как художник. Освободившись от проекта и осознав, что теперь надо
ДГ: Знаю, ты любишь эти перемены.
ВД: У меня жизнь так и развивалась, когда я бросал институт, то есть я его бросал с восторгом. Потому что я уже на Трехпрудном был, и ходить рисовать пожилую женщину обнаженную на фоне серой тряпки и серой стены, в 1991 году, на третий год после того, как ты ее же на экзамене еще рисовал, и через три года опять ее рисуешь, ты просто видеть уже это не можешь. Ты же помнишь Трехпрудный. Четверг, пьянка, выставка, у тебя персоналка, понимаешь? А на следующий день ты должен прийти в институт и рисовать эту обнаженку, с похмела. Открываешь этюдник, ставишь этот холст, выдавливаешь краски, смотришь на это. Они думали, что я сумасшедший, вся группа. Потому что все уже встали, рисуют, и я такой — закрывал все, убирал холст, не мог, я просто видеть не мог все это, я физически не мог. Притом что у меня была пятерка по живописи, и вообще хорошо учился.
ДГ: Да, по сравнению с теми вернисажами не то что Суриковка, цирк Шапито тоской покажется.
ВД: Потом, после Трехпрудного, была такая же история, когда мы начали с Сашей проект совместный. Я с Трехпрудного взял только багаж интеллектуальный. Ни гипсы не взял, ни все эти наши вещи, которые мы делали, концептуальные. В этом смысле у меня есть опыт, как от всего отказаться и все начать заново.
ДГ: Я помню это время. Мы были никто, и звать нас никак. А теперь
ВД: Нужно, чтобы было интересно жить. И если я понимаю, что мне интересно жить, я буду делать что-то интересное. Когда мы с Сашей работали, там была определенная гармония, все было очень ясно, понятно, и тактически, и стратегически, и даже материально. А сейчас полный хаос, и это мне нравится. Мне кажется, что сейчас время хаоса, и это говорит, что я правильно выбрал жизнь, потому что в хаосе надо работать сейчас.
ДГ: Слушай, я правильно понимаю, что ты так переходишь от этих солдатиков к подстаканникам, а от них к деревянным конструкциям, что в принципе у тебя есть поиск, и он должен завершиться в некий синтез.
ВД: Выйти к синтезу — это умереть в
ДГ: А я чем больше хочу, тем меньше получается.
ВД: Это ж нереально.
ДГ: Почему? У многих вокруг нас ребят такая узнаваемость, что мало не покажется.
ВД: Это скучно, а жить осталось немного.
ДГ: И уже можно оторваться.
ВД: Можно оторваться, уже можно не заботиться, и потом есть более важные вещи, глубинные.
ДГ: Понимаю.
ВД: Когда я был еще молодой художник, тогда я никогда не мог зацепиться ни за какой стиль или язык, потому что мне нравилось все. Ну не все. Но многое нравилось. Делал что-то такое странное и все время менял язык. Я тоже понимал, что у художника почерк должен быть свой, узнаваемый. Помнишь, в фильме про Баскиа: «Запомни, первая заповедь: должен быть узнаваемый стиль». И мне кажется что это не то чтобы устарело, а это неправда. Я другой человек, я сложный, мне сегодня так, завтра эдак, сегодня одно настроение, завтра другое, сегодня черный цвет, завтра зеленый. Может есть такие цельные люди, они, может, родились такими, я не знаю. А я на самом деле не такой, и зачем я буду изображать из себя не такого, какой я есть, а
ДГ: Это тошно
ВД: Грубо говоря, мне надоело играть по правилам, мне надоели эти люди, которые играют по правилам, мне надоели люди, которые выдумывают эти правила, а самые страшные люди, которые слышали про эти правила. Сами ничего не делают, но они где-то слышали про эти правила и транслируют молодым художникам. Говорят: «а на Западе, там — так. А так делать никогда нельзя». Эти правила придумывают не всегда умные люди. Система говорит: «Будь таким. Мы тебя берем, вот такого, как ты есть. Но ты уж извини, брат, таким и оставайся. Мы ж тебя взяли как шайбочку, а ты вдруг говоришь: я — болтик». А тебя уже поставили. И ты понимаешь, что справа налево ты крутишься, а слева направо ты не крутишься. Мне эти правила надоели. Мне они надоели, и, я думаю, могу временно позволить какое-то время поделать то, что мне хочется.
ДГ: А теперь про работы.
ВД: Подстаканник — это подстаканник моей бабушки, которая умерла, и он мне достался по наследству. А пушка взята из интернета, но такая пушка была и у меня, и у Димы Ханкина, и, наверно, у тебя.
ВД: А вот эта вот штука, резьба по дереву, это тоже книга моего отца, называется «Нижегородская резьба». В ней очень много смыслов для меня. Это мне всегда очень нравилось, я не знал, как это приткнуть, долго. И даже когда мы с Сашей работали, эскизы какие-то делали, пытались девчонок вставлять туда голых, еще что-то, как-то все это совместить.
ДГ: Добавить немножко фирменного стиля.
ВД: Фирменного стиля добавить, но не получалось у нас. А вот тут я понял, что это нужно сделать вот так.
ДГ: Как?
ВД: Не как
ДГ: Сильно.
ВД: Как Леонардо да Винчи, «Поклонение волхвов».
ДГ: Он тут с какой стороны?
ВД: Там
ДГ: Подмалевок.
ВД: Может, хорошо, что он ее не доделал.
ДГ: А горелка?
ВД: Это тоже архетип — газ. Газ — это то, чем мы торгуем. Понимаешь? У меня там разные конфорки были. Большая серия. Просто я не все здесь могу выставить, потому что не хочу выставлять четыре газа, чтобы не было серийности никакой. А это — императорское кресло. То есть это все — архетипические вещи. Это наше, это нашей страны. Вот подстаканник: все мы ездили в поездах и пили чай. Ну, девушка просто мне нравится.
ДГ: Девушка — это такой мост в прошлое.
ВД: Взято из фейсбука. Я просто сижу иногда в фейсбуке, сижу часто, и там попадаются хорошие фотографии. Я их скидываю в отдельную папку.
ДГ: Симпатичная.
ВД: Ну, нормальная.
ДГ: А пушка на фоне мяса стоит?
ВД: Я собственно имел в виду мясо. Вроде классическая тряпка, но как бы мраморная говядина. А, вспомнил, почему тут Веласкес. «Иннокентий Х». Атласная сутана.
ДГ: Солдатики, пушка, власть. Атмосфера схвачена. Потом можно будет сказать: я начал это писать еще до третьей мировой.
ВД: За две недели.
ДГ: А голубей я
ВД: И не поймешь.
ДГ: Не для средних умов
ВД: Там просто нечего понимать. Я сейчас тебе объясню, ты же помнишь, это же даже вроде твоя была теория сбоя.
ДГ: Моя любимая теория. Чтобы не было слишком чисто, нужен сбой.
ВД: Это будет не сбой, а очень большой сбой. «Любовь и голуби».
ДГ: «Не спугните, ради бога тише. Голуби целуются на крыше».
ВД: Тема такая. Ну, пошлая, в
ДГ: Не то слово.
ВД: Где-то пошлость, где-то война. И страшно должно быть.
ДГ: Страшно будет.
ВД: И я, в принципе, хочу отвязаться на этих голубях. Для меня это абстракция. То есть темы заданы, силуэты заданы, все задано. А дальше я делаю, что хочу. Где-то добавлю снежинки. Я сейчас сделал. У меня трафареты снежинок есть. Из плексигласа. Мне вырезали. И я их сейчас тоже там нафигачу. Разные.
ДГ: Техникой пользуешься?
ВД: Нет. Это реально живая живопись и снежинки тоже. Я даже их на компьютере не ставил. То есть я сделал черную снежинку, видишь, мне не понравилось, очень черная была. И я ее розовым закрасил. А пошлость я живописью должен победить.
ДГ: Это круто. В развеске какой-то смысл будет?
ВД: Когда я посмотрел эти работы свои и положил на макет галереи, то увидел, что получается скучно — в том смысле, что верхний зал похож на второй. Все высокие картины идут туда, все длинные — сюда. И я решил сделать в
ДГ: Вот тут голуби и пригодились. По мне они, правда, далековаты от реалий сегодняшнего дня.
ВД: Чтобы видеть время сегодняшнее, в котором ты живешь, единственная возможность — это максимально от него дистанцироваться. Потому что, чем ближе ты его воспринимаешь и чем больше информации ты получаешь, тем больше у тебя замусоривается сознание.
ДГ: А что незамусоренное говорит?
ВД: России, чтобы оставаться в тех границах и той страной, которая она есть, необходимо было применить ноу-хау какие-то. Но она их не применила.
ДГ: И как на тебя все это действует? Переходя уже к твоей живописи. Ты чувствуешь, как это давит? На кисть. Как краска с кисти идет.
ВД: Ты знаешь, я об этом часто думаю. Были моменты, когда меня, правда, это так бесило, что я ничего не мог делать. Когда Крым был. Вот это читаешь все, читаешь, пишешь, споришь и тратишь энергию свою. И я просто подумал, что это бессмысленно, я подумал, что в этих процессах я не участвую, мое мнение не учитывается.
ДГ: И что остается?
ВД: Только работать. Работать спокойно. И останутся твои картины. У художника есть эта возможность — не зависеть ни от чего. Потому что он может делать у себя в мастерской все, что он считает нужным. Он может этому противостоять на уровне создания своих произведений. А система рухнет сама. Потому что она неправильно устроена. Все, что неправильно устроено рано или поздно рухнет. А картины без моего участия не нарисуются.
ДГ: Расскажи про Джими Хендрикса.
ВД: Я не знаю, правда ли это, или нет, но мне эта история очень нравится. Какой-то там 69-ый год, Вудсток. Значит, все хипаны поют песни против войны во Вьетнаме. За мир, за любовь, фак войне там, все такое. И там последним должен был выступать Джими Хендрикс. И все думают, ну чего там споет Хендрикс? Что споет Джими? Все думают, сейчас он тоже против войны споет, что-то такое. И выходит Хендрикс и начинает петь песню про бизонов, которые пасутся в прерии. Все немножко припухли от этого дела, потому что было очень неожиданно. Ну, я уверен, что Хендрикс это делал не на уровне, так сказать, интеллекта. Просто он такую песню написал вчера там под, что он принимал, ЛСД, наверное. Под ЛСД вчера написал такую песню, и сегодня он уже ее исполняет. Офигенная песня про бизонов, которые кайфово живут в прерии. И эти, которые пишут песни против войны, ну честно, абсолютно, ну не талантливые ребята совсем. И они вдруг понимают, что Джими Хендрикс, он тоже против войны, но его протест, он иного порядка. И когда Боттичелли рисовал, и когда Хендрикс пел про бизонов, все то же самое. И поэтому, мне кажется, вот в этом смысле художникам лучше сконцентрироваться на себе, на своем творчестве. И противопоставить это миру, который ужасен сейчас и будет еще хуже, можно смело сказать.
ДГ: А о чем ты думаешь, когда утром встаешь?
ВД: Ты ищешь образы. Профессиональный художник, он ведь в
ДГ: То есть ты все время думаешь, где достать, где достать?
ВД: Что-то ты из фейсбука достаешь, что-то из памяти. Потом делаешь эскизы. Ты постоянно находишься в
ДГ: Понимаю.
ВД: Поэтому это для меня естественный процесс и, в принципе, это уже такое мышление, что я все, что вижу, или все, о чем я думаю, я пытаюсь переформатировать в картинку. Понимаешь, ведь подстаканник этот, он же с одной стороны… Понятно, что его уже никто не использует. С другой — типа Сталин из такого же подстаканника чай пил. А время повторяется. И все говорит о нашем времени, о нашей стране. И наш подстаканник стоит на запасном пути все время. В