Онанизм, скука и влечение к смерти. Психоанаилитические заметки
Для клиники представляет интерес время от времени фигурирующий феномен т. н. игр с асфиксией. Беглый обзор медицинской литературы даёт довольно скудное представление о нём. Отмечается наиболее широкая распространённость этого явления среди мальчиков в начале полового развития; недостаточность изученности этих практик: скажем, в одном опросе отмечалось, что только треть врачей-педиатров знали или подозревали о нечто подобном), как в неведении находятся и родители; дополнительную сложность в изучение создаёт тот факт, что «игры» приводят к летальному исходу, которые классифицировать как «смерть по неосторожности», кроме тех случаев, когда порой обнаруживается параллельно присутствующие попытки мастурбации (хотя известно, что и вне мастурбации при продолжительной асфиксии, начальных стадиях клинической смерти, происходит расслабление сфинктеров и организмическая разрядка) — потому предпочтительно классифицировать в качестве причины смерти суицидальное поведение.
Как кажется, бедность исследований красноречиво указывает на сугубый стыд и консенсус желания «не видеть», происходящее «под носом», а именно — как могут наслаждаться подростки. Эта бедность обнаруживается и концептуальных формулировках в уже указанной медицинской литературе. В лучшем случае, происходит поиск корреляций психологических параметров «черт личности» или «характера». В голову исследователям не приходит, например, предположить в качестве одной из переменных — установить в анамнезе таких подростков родовую асфиксию или гипоксию — вследствие обвития пуповиной, исчезновения схваток и/или кесарево сечение.
На примере одного случая действительно можно отметить содержания в анамнезе «родовых последствий». Как и «социальную» обусловленность в приобретении вкуса в практике игр: подростки в группе передают сведения способах самоудушения, проводят предварительные опыты, вместе наблюдая за тем, какой получается эффект, комментируя его и сами «передают эстафету», позволяя себе стать объектом приложения и обсуждения.
Помимо испытываемой эйфории, стоит сделать акцент именно на первичности группового и речевого измерения, что далее имплицитно вписываются как предпосылки для тех юных субъектов, кто начинает заниматься «играми» уже самостоятельно — в уединении.
В самоотчёте указанного случая приводилось интересное наблюдение. Субъект феноменологически отметил навязчивость, выражающую сомнение: каким образом лучше было практиковать? Дело в том, что при попытке «освободить» руки для мастурбации, субъект обнаружил, как «инстинкт самосохранения» играет злую шутку и, говоря образно, выворачивается наизнанку в своего рода маниакальное состояние эйфории, в котором крайне любопытно, какой интенсивности эффекта в разрядке можно достичь, когда «чуть-чуть подтяну потуже», «успею ли выскочить из захвата раньше со своим выигрышем». Эта практика напугала субъекта, потому он ограничился более «безопасным» вариантом с временным перекрытием сонных артерий торцом ладоней.
Однако в литературе выделяется один фактор, за который можно зацепиться —это т. н. скука. Однако стоит её проинтерпретировать в терминах экзистенциальной аналитики Хайдеггера, для чего процитируем работу Михаила Куртова:
"Избегать скуки, спешно реагируя на нее действиями, разнообразной социальной активностью, вместо того, чтобы погрузиться на самое ее дно, Хайдеггер считает для заскучавшего самой серьезной опасностью.
Резюмируем сказанное:
1) «спасение» от скуки Хайдеггер видит не в беспрестанной деятельности и не в развлечении (которым современная техника всячески потакает), а в на-стройке на еще более глубокую скуку;
2) чем глубже скука, тем она более скрыта;
3) неудовольствие от скуки толкает нас из ее глубины к поверхности, к легкой, поверхностной скуке, но только опустившись на самое дно скуки, сделав скрытую скуку явной, мы можем из нее выйти;
4) выход из скуки будет означать не только облегчение страдания: поскольку глубинная скука есть то, что замыкает нас, она же и укажет нам на то, что именно замкнуто и что именно следует отомкнуть; в этом смысле скука и есть «тяга к искомой родине», то есть — к нашим предельным бытийным способностям или к самому бытию как таковому;
5) отсюда требование к заскучавшему пробу дить скуку и — что труднее — не дать ей уснуть; для этого, для этого, правда, нам не нужно ничего предпринимать, поскольку «мы и так всегда предпринимаем слишком много»: нужно ждать.
Этот момент Хайдеггер схватывает как бытие-опустошенным.
Скучание понимается тогда как «сущностное бытие-подвешенным в наступающем бытии-опустошенным» [169, p.105]."
Если пойти дальше, то интонирование, которое прослеживается в описаниях немецким философом “стадий скуки”, можно отнести к структуре кьеркегороского религиозного становления, за которым можно узнать и гегелевскую пирамиду становления духа. Из столь общего вида изнаночный пафос можно свести к призыву к “волевой стойкости” субъекта перед суетливой активностью, которая возникает вследствие пребывания к состояния “благородной бездеятельности”. Другими словами, на языке “профанном”, это призыв “положить руки на стол” — то есть остатки сублимации позывов к мастурбации, что обладала странсгресивным статусом ещё как минимум во времена Канта.Всё же важно подметить выделяемые философами “стадии” — темпоральное сегментирование через различения (переходы от “от” — “к”). И позволим протянуть параллель “экзистенциальной скукой” и “скукой — самой по себе” для подростка. Вполне можно допустить, что речь идёт о тревоге и грядущем наслаждении, с которым юный субъект не знает, что делать, кроме того способа её утилизировать, как воспользоваться средством разрядки, на которую недвусмысленно намекает функция отрицания, которая содержится в “законодательном предписании запрета”. Да, юный субъект ещё не искушён в отсрочке разрядки, длить которую так поднаторели учёные мужи.
Однако разрядка так или иначе, рано или поздно произойдёт. Только в нашем случае — так можно предположить — юный субъект искушён в другом смысле и задолго до того, как “пуританские увёртки” подскажут путь сублимации или отсрочки. Вполне известно, что развитие дисциплин: гигиены, акушерства и гинекологии, — привнесли в реальность возможность выживать тем детям, кто ранее в противном случае просто бы умер при родах либо в первые годы жизни. Однако за такое “благо жить” взыскивается “плата”: пометка знаками того, что эти дети рождены “неестественным путём” и что их “искусственное спасение” — это “нечестная игра в рулетку” со смертью, тень которой будет преследовать данного субъекта просто по факту того, что он имеет место быть. Обратим внимание на то, что “напоминание” об этом будет транслироваться интернально и экстернально — как инстанцией сверх-Я, так и при вытесненном представлении при фобии. Безусловно, пресловутый страх смерти является парафразом страха кастрации. И тем не менее любопытно попытаться провести сопряжение, когда этот страх логически предшествует “фактическому” появлению (рождению) субъекта и плотно прилегает к факту обнаружения кастрированности “материнского” Другого.В то время, когда мы говорим о “коренном различии”, которое пролегает в “этиологии” тревоги между Фрейдом и Лаканом: у первого — это тревога отделения, у второго — это тревога по поводу избыточного присутствия, нехватки нехватки, — нам будто становится невыносимым зияние, которое возникает в образовавшемся зазоре между взглядами этих психоаналитиков. Действительно, тревога не обманывает, но никто не сказал, что она это должна делать одним и тем же способом. Почему бы не предположить, что одной из форм её выражения не может оказаться как раз пресловутая “игра с удушением” — когда мальчик, уже будучи “обворованный” на собственные средства наслаждения, натыкается на мастурбационный фантазм, посредством которого он сбывает “агрессию” по отношению к предписанию “о привилегированном очаге запрета”, которое могло сулить “полное фантазматическое наслаждение”, однако в конечном счёте оставляя только скудное частичное удовлетворение в виде эякуляции и неизбываемый остаток? В одном из видов “игры в гусёк со смертью”, где неделимый остаток желания и разыгрывается по ту сторону принципа удовольствия, руководимый влечением к смерти и где “выигрыш у смерти” — означает его, остатка, приобретение с “выходом на свет” с обретением сознания после разрядки.
Почему же, может условный читатель задать вопрос, было написано о структурной диадической связке? Когда лакановское вопрошание подразумивает минимальным набором символического отношения 3 элемента. И это справедливый вопрос. Например, в клиническом кейсе “Человек-крыса”, производя маструбационные “мероприятия” у зеркала, адресуется с “рецептом образа действия” к отцовской фигуре, демонстрируя последнему, каким образом тот мог бы воспользоваться в состоянии смерти, чтобы наконец “вернуть тот долг”, который был взят в армейской кассе. И хотя дефолтное представление об отчуждающей идентификации имеет в виду “материнский” взгляд, тем не менее направлен он на иной объект, объект, который лишь репрезентирует собой субъект в интегративной фазе.Можно предположить, что грех отца “Крысины” состоял в следующем: папаша решил взять “под заклад” реальной (бедной любви) и согласившись на компромисс с выгодным “браком по расчёту” для права на новую партию в азартную игру, к которой он питал слабость — предельной ставке, “длинною в жизнь”, последствием чего и стала противоречивая запутанность анализанта Фрейда. Неразрешимость вопроса желания отца, онтологический долг греха которого было необходимо выплачивать уже жизнью собственной, найдя для этого “оптимальное” игровое поле на полях первой мировой войны: ведь отец уклонился от армии, постыдно сбежав от неё и предав даваемую присягу и клятву на верность службе императору и престолу.
Можно сказать, что неразрешимость и неустранимость, с которой столкнулся человек-крыса, — выживи последний, — могла бы быть снята с падением Австро-Венгерской империи (когда уже никто никому возвращать нечего), однако и здесь, как кажется, вопрос не снимается. На примере “афганских ветеранов” мы можем пронаблюдать, как они “спрашивают задолженность” с той инстанции, символически которая претерпела крах: как если бы первые взывали к “реинкарнации” условий, благодаря которым их тревога могла бы найти “приемлемый путь” для избывания. И здесь, судя по всему, мы видим намёк на наслаждение, которое однажды — “пропало”.Мы помним как, кратко и грубо, Фрейд определял предпосылку для формирования травматического невроза: это ситуация “неожиданного испуга”, к которой у субъекта не было “психической готовности” ожидания опасности — в последней он и не знал, что произойдёт конкретно, но “нечто предвкушал”, тем самым “психически связывая” неопределённость, либидинально нагружая её. Одним из вариантов включения в ситуацию военного действия является отыгрыванием — будто на сцене — героического сценария или же барочным сценарием “падения жертвой” вследствие ранения или другого фактора, выводящего агента действия из строя. Как отмечалось, инсценированный характер этих жестов бросается в глаза — как совершенно избыточный к заданному контексту — и адресуется чьему-то взгляду. Взгляду кого-то такого, кто предположительно “старше, сильнее и может наказать” — т. е. персоне т. н. командира, но последний есть суть аватар иной фигуре. Иначе — говоря на языке анализа — мужскому субъекту. И совершается уже хорошо описанная процедура падения мальчика в фаллической фазе, уступка, преподнесённая как дар наслаждения. При соположении этих двух моментов имеется большой соблазн утверждать, что наслаждение, “запас” которого концентрировался в виде готовности к определённому фантазматическому воплощению, “застревает” в месте прорыва воспринимающей поверхности психического аппарата, поскольку “оперативный” перевод к нарциссической нагрузке не срабатывает в виду того, что задействованное наслаждение предназначалось для Другого. Постольку итерации по его избыванию (скажем, во сне) не венчаются успехом, поскольку инородное “по природе” для организации Я влечение не удаётся включить в свой состав и не позволяет сформировать компромиссного образования (как в случае с “обычным” влечением) в стабилизирующий симптом, благодаря которому можно было бы извлекать наслаждение, избегая инстанции Другого. В чём, собственно, Фрейд и заподозрил влечение к смерти, однако, стоит сказать, что по крайней мере часть концепта влечения к смерти связана не с ней как таковой, а с “мёртвым” Другим: мёртвым в собственном наслаждении.
С т. з. приведённого предположения можно несколько “заземлить” патетику недовольства Юнгера относительно введения более непредсказуемых и дистанцирующих противников способов ведения войны. Не угадывается ли за ностальгией по временам, в которых “враги могли с честью и достоинством скрестить шпаги и честно пасть в состязании” — брюзжание по поводу того, что иного символического порядка, задаваемая техническими новыми техническими средствами, просто-напросто отняла один из способ наслаждения? С другой стороны, некоторыми авторами отмечалось, что, начиная, по крайней мере, со Вьетнамской войны (если не ранее) сильная тенденция к повышению числа к возникновению травматического невроза вплоть до абсурдного положения, в котором симптомы этого расстройства проявляются у операторов дронов, которые могут находиться вовсе на другом конце света от места боевых действий, будучи управляя устройством. Будто субъект стал “менее устойчивым, более слабым психически”. И тут угадывается пресловутый морализм, служащий затычкой для теоретической недостачи описания.
Итак, мы далеко ушли от первоначальной темы. Вернёмся в Хайдеггеру. Мы уже немного отметили, как в его рачительности описания “фаз скуки” считывается интонация призыва к долгу или подвигу блюдения “чистоты скуки” как средства перехода “от бытия — к сущему”. И здесь мы бы хотели внести условную оппозицию: между скукой и прокрастинацией. Если первая, предварительно проинтепретированная как способ удержаться от разрядки, хотя “искушение налицо”, то последняя — способ к “искушению прийти”: разогнав тревогу от её удержания, — т. к. в отсутствие публичного запрета на онанизм уже не является чем-то трансгрессивным и к нему, онанизму, прибегают только потому, “что под рукой не оказалось более подходящего объекта”. Безусловно, последнее может тоже стать поводом для чувства вины, но связано оно уже будет не с трансгрессивным измерением публичного запрета, а с требованием истерички, однако это совсем другая история.
Попытка ввести это различие важно для объяснения элементов клинического наблюдения. В анамнез мужского субъекта входила склонность после кончины матери уединяться на даче: навязчивым образом пересобирать комбинации музыкальной аппаратуры, перезаписывать одну и ту же музыку на различные носители, а затем предаваться мастурбации. Сначала указанного субъекта хронологически настигла импотенция, после которой, закономерно, навязчивые действия накопления, пересборки и перезаписи — усилились. Для посещения дачи был необходим автомобиль. Происходит авария, после которой транспортное средство становится недоступным и у субъекта возникает алкогольный срыв после 10-ти летнего воздержания: уединившись в том же самом месте, он пьёт то того, что больше не может ходить из-за снижения давления. Ввиду “слабости почек”, в речи — особый акцент делается на жалобы непристойности, что возникают как следствие уретральной разрядки. То есть характерного способа наслаждения, что связан с токсическим воздействием этанола как “внешней причины”, снимающим торможение удовлетворения влечения при пристрастии к алкоголю.Различие вводится ввиду того факта, что описываемый субъект — наблюдаемый со стороны или приходящий волей случая в анализ — обычно выказывает в симптоматике импотенцию. Следовательно, уже ранее задействованный путь для извлечения разрядки закрыт и возникает необходимость мобилизовать более “регрессивные” пути — однако следствие здесь одно. В аналитической ситуации “поворотным моментом” послужил сон психоаналитика, на основе которого была вынесена интерпретация в соответствующий момент повторения запроса на соискание со стороны анализанта запроса на “признание страдания”: сострадания его “жалкому положению промокшего”. Фрагмент содержания сна: “анализант пытается “потушить” конфорку плиты, у которой сломан газовый кран и потому продукты горения “удушают”, на кухне своей матери, однако не оставляет ничего, кроме “лужи”. Анализ ассоциаций выявил остроту: “Сколько пламя не пытаться “потушить”, “плита” от того не исчезнет” и останется “на своём месте” — вместе с “лужей”.
По существу, субъект “дезориентирован” относительно объекта в собственном желании как “желании Другого”, поскольку “не мог признать”, что “газовая труба”, подведённая к “плите” — это нечто такое, из чего извлекаемое материнским субъектом наслаждение из кастрации отцовского представителя — “безгранично” и что там не “одна конфорка”, которую не получается “потушить”. В анамнезе субъекта также содержатся сведения о брате-близнеце, который воспроизводит в своей биографии схожую структуру повторения симптоматики за тем лишь исключением, что был рождён “первым” и, как следствие, не претерпел постнатального воздействия гипоксии, что порой сопровождает рождение близнецов в практике акушерства и гинекологии. Оттого фантазматическом фукнционировании в желании субъекта как “недодушенного второго” — сопровождает субъекта как необходимый компонент мастурбационного фантазма. “Синтоматичным” же изобретением стало “тушение пламени” с “более исчерпаемым” источником “горения” — костры, зажигали, свечи и т. п. Здесь фрейдоское антропологическое наблюдение за “быстрым тушением костра” охотниками древности как признаком “здоровой” фалличности — находит своё занятное выражение в измерении юмора.
Итак, попробуем свести представленный материал и предпринятые попытки теор.описания, вернувшись через различие понятий “скука” и “прокрастинация”. Прежде хочется предположить, что второе является производным следствием неудачи первого: в пору невыносимости “состояние скуки” длить, — как если бы субъекту действительно было адресовано требование “застыть” в продуктивной бездеятельности — скажем в созерцательном наслаждении музыкой. Если мы уклонимся от хайддегеровской моральной оценки суеты и “лишних телодвижений” как нечто такого, что только “мешает” продвигаться и упорствовать с “скучании” дальше, то лишь благодаря тому, что может прочитать “избыточную суету” субъекта — в терминах прибавочного наслаждения. На примере клинического материала мы видим, как субъект, уединившись на даче, навязчивым образом: собирал и пересобирал, записывал и перезаписывал, устанавливал и производил перестановку накопленных ранее обьектов, — производил с виду абсолютно бессмысленную и бесцельную деятельность.
Судя по всему, торможение, направленное в этом случае на объект, не объясняется рамками строгого эдипального замыкания закона на инцестуозном объекте, а является лишь частным элементом, вписанным в более широкий контекст языковой структуры и её типологической специфики. Ведь “поступление газа по трубе со сломанным вентилем” — не намекает ли нам об “источнике” наслаждения, лежащим по ту сторону конфигурации представленной эдипальной ситуации? Конечно, мы склоняемся к гипотезе пространства публичной речи как “источнике поступления” наслаждения — то, что некоторые теоретики именуют “протосимволическим”, “доэдипальным” измерением знания. Историчностность этому измерению придаёт именно практики “чтения и интонирования” — особой формы наслаждения, “доступ” к средствам которого имеется только у женского субъекта. И тогда “фаллический закон” — имеет дело лишь с дискурсивными фрагментами, которые “эдипализировались” лишь тогда, когда отцовский представитель “улечил” “в частный эпизод “созерцания” за наслаждением матери, после которого и последовала символическая кастрация. И всё же “кастрация” неудачная, т. к., например, у брата анализанта наблюдался приступ параноидальной психотизации, когда начались всем известные события февраля 2022 и исходящей для мужского субъекта потенциальной затронутости: “имеется и вторая конфорка, которая тоже горит”. Тогда менее загадочным оказывается тот факт, почему данный субъект посетил аналитика в столь “запоздалом” для анализа возрасте — логика срабатывания темпоральности “бессознательного” подчинена именно синхроническому принципу, а не биографическому: вопрос об акте рождения одномоментно совпал с актом, предваряющим вопрос о смерти субъекта.
И как это не странно, в истории субъекта этот вопрос однажды возникал. Ход движения ассоциация вывел к событию смерти отца. Со слов анализанта, отец вёл себя так, что никого не желал слушать и с большой страстью “пил до смерти”. Далее же — анализант вспоминает, как он “принял решение” бросить курить, примечательно “объясняя” это негативным влиянием никотина на потенцию. Оба эти фрагмента анализант не связывал, пока эта связь не была возвращена аналитиком в виде вопроса. Именно после смерти отца анализант начал вести “запойную” жизнь с беспорядочными половыми связями. Немаловажно, что “алкогольный прорыв” стал неудачным способом повторить то, что смог позволить себе отец субъекта, поскольку последний себе ни в чём не отказывал, в то время как первому было отказано практически во всех доступных способах удовлетворения. Вспоминаем лакановский афоризм: если Бога нет, то нельзя ничего.
Остаётся другой вопрос. Сформулировать в воображаемом виде его можно так: почему одни субъекты более “чувствительны” и менее “устойчивы” к подобному наслаждению, нежели иные? Здесь нам будто бы сподручными оказываются эмпирические данные нейропсихологии, которые гласят примерно следующее: индивиды, перенёсшие при рождении тот или иной тип церебрального дефицита в кислороде, склонны в своей жизни к злоупотреблениям токсикологического воздействия как зависимости — такова устойчивая корреляция. В своих положениях нейропсихология исходит из патопсихологичских следствий повреждённости мозга — как универсальной регулирующей системы распределения и торможения энергии по функциональным зонам: в общем виде, эндогенным нарушении метаболизма по сравнению с “нормально” рождёнными. В частности, повреждению подвергается эволюционно более древняя структура под названием “мозжечок” — главный пункт по регулированию поступающий энергии. Проистекающий “урон” и дефицит этой структуры затем “компенсируется” за счёт дополнительной, “внешней стимуляции”, которая в себя и включает токсикологический фактор. Сюда — в с виду сухой язык описания — прокрадывается моральная интенция о “более и менее” благонадёжных индивидах и характерный дискурс о “необходимости выработки стойкости перед искушениями”.Выше обозначенную возню с нейрофизиологией мы склонны объявить задействованием метафоры как средства, что описывает клинические факты. Однако сама метафора на что-то указывает, этот пункт замещая. Начиная данный текст с описания “интеграции фаз” при практиках искусственной асфиксии с возможных переходом в мастурбацинное средство, мы уже обратили внимание, что зачастую подключение к ним производится в группе сверстников (т.е.эрзаце публичности), либо же дело упрощается ввиду расширения общей доступности сети интернет — универсального медиатора публичности по преимуществу. Осмелимся предположить, что “большая склонность” некоторой категории субъектов к извлечению наслаждения транслируемым на протяжении текста способом в пределе относится к структурному разрвыву между ляпсусом отцовской эдипализации и приставленным материнским Другим как проводником к “сокровищнице означающих” — означающих, что не только несут потенциал “ненормированных” средств наслаждения, но и такую потенциальность формообразования (известно, что форму отделяет именно оно), к которой имеющиеся в “культурном ассортименте” символические средства опосредования соотносятся как в известном примере Лакана лопата — к турбине: одно из другого строго эволюционно не следует и не выводимо без “революций” знания.
Иными словами, большая “аддиктивность” субъектов задаётся диспозицией “сильной матери” и “слабого отца” в том смысле, что отцовский представитель подвергается более интенсивному вытеснению, а значит — и менее “регулируемому” поступлению наслаждения, которое “мать” — лишь как факультативная фигура — “переносит” из измерения публичной речи как таковой.
Потому стоит завершить вопросом: был ли анализ “человека-крысы” — завершённым? Фрейд в более позднем примечании добавляет, что данный субъект “с честью и достоинством отдал” жизнь на фронте первой мировой войны. Казалось бы, аналитики бы не были склонны видеть в качестве продукта анализа, вынесенного за пределы аналитической ситуации, столь возвышенную оценку поступка данного субъекта. У некоторых даже зарождалось конспирологическая версия, что Фрейд выдумал этот случай анализа. Хотя мы бы сказали, что Фрейд здесь прибег к конспирации для прикрытия недостатков актуального состояния аналитической техники психоанализа на момент ведения этого случая: анализ этот не был столь удачным, как мог бы пожелать Фрейд тогда. Можно спекулятивно предположить, что “синтомом” — решением — для случая оказалось бы возвращение отцовского долга в преобразованном виде: скажем, “супружеского долга” перед той самой “бедной, но любимой девушки”, которое метонимически сместило вину через удвоение означающего “долг”. Возможную судьбу которого в фантазме пришлось бы понести отцу с символическим признанием “падения” в виде возможного тюремного заключения и лишением статуса военного и отказ от чего в виде “отцовского греха” и призрака преследовало “человека-крысу”.
Ведь если дискурс, избравший своим предметом исследование наслаждения в каком-то смысле не забегает вперёд в плане разработки теоретических средств, что опережали бы “конкурирующие” дискурсы в праксисе “преобразования” Реального посредством символического, то субъекту не остаётся ничего иного, как пробавляться тем дискурсивным хламом, на чей счёт субъект заблуждается, полагая будто бы тот дарует ему “успокоение от страстей”. И лишь производный эффект в продвижении теории, который позволяет психоанализу подвесить “инструментарий” субъекта как устаревший, тем самым предавая эффект тривиальности и банальности его “трансгрессивным” фантазиям как “ничтожным и закостеневшим”, позволяет открыть доступ к конструированию новых аппаратов наслаждения.
Канал в Telegram: https://t.me/GonzoAnalyst