ЗОНА
Фантасмагорическая мистерия
«Мы думаем, что мы лучше понимаем правила, когда мы становимся взрослыми, но на самом деле весь наш опыт — это просто сужение воображения». Дэвид Линч
Посвящается шаману Габышеву
Действующие лица:
Антон Итаков, ведущий семинара, 35 лет
Наран, шаман
Всеволод Тресвятский, капитан Службы Государственного Порядка, отдела Контроля Творческих Сфер, 30 лет
Полковник Службы Государственного Порядка
Вероника Челышева, архитектор, 25 лет
Анатолий Возников, парень Вероники Челышевой, 30 лет
Вероника Карасёва, девушка, потерявшая пропуск
Порфирий Смоляков, директор музея, 50 лет
Жена Порфирия
Анатолий Савровский, психиатр, 50 лет
Порфирий, пациент психиатра
Алевтина Семёнова, издатель, 55 лет
Саша Лебедев, пожилой мужчина, друг издателя Алевтины Семёновой
Люсенька, девочка на даче и женщина в кабинете
Официант, Пьеро в облике шамана
Вахтёрша
Хромов, хозяин дачи
Собакин, охранник на заводе
Голоса дикторов на радио
Сцена 1
Кабинет. За столом — ПОЛКОВНИК. Напротив сидит капитан ТРЕСВЯТСКИЙ.
Полковник. Мне не нравится этот шаман. Установили личность?
Капитан. Устанавливаем.
Полковник. Как связывается с ведущим… как его?
Капитан. Итаков. Шаман звонит ему, используя Сигнал.
Полковник. Да, Итаков, Итаков. Сигнал?
Капитан. Это типа «Вотсаппа».
Полковник. Продолжай.
Капитан. Наши сотрудники были на семинарах Итакова, прежних. Ничего такого, всё в границах госдискурса. Всякая ерунда, как обычно: какие-то дыхания делают, креативная йога, рассказики пишут, всё как у всех. А шаман, да, новый фактор. И мы его не знаем.
Полковник. Допуск этот коучер от нас имеет?
Капитан. Так точно.
Полковник. С Тэнгери связывались?
Капитан. Из Бурятии лейтенант Самохин сообщил, что его подопечные все на месте. Завтра у Итакова открытие нового практикума, я сам лично от Гос-Дискурс-Контроля буду.
Полковник. Хорошо, что ты пойдешь. Шаман… не нравится он мне. После Габышева, его похода на Москву, хм… столько времени прошло, а аукается вот. Хотя… что может этот, хм… шаман? Но береженого, как говорится, прослушка бережет.
Капитан. В этот раз я не только наблюдатель. Участник.
Полковник. Это правильно. Хороший ход. Лично мне доложите.
Сцена 2
Небольшая комната. В глубоких креслах сидят пять человек. Еле слышна неопределенная музыка. Заходит ВЕДУЩИЙ.
Ведущий. Извините за опоздание, не всегда получается время оседлать. Ну что же, мы, пожалуй, начнем. Поздравляю вас и приветствую, участники нового экспериментального практикума по вхождению в личные творческие зоны. Практикума прямого опыта творчества. Это то место, где зачинается сновидение, но не простое, а озаренное огнем. Озаренное огнем вашей судьбы, ваших сокровенных мыслей, вашего другого, творческого, настоящего Я.
Порфирий. Я бы хотел узнать, есть ли, ну вот…, а в чем кардинальное, так сказать, отличие? Ну, от других похожих курсов.
Ведущий. Конечно же, есть отличие! Столько много всяких творческих семинаров, практикумов, школ, курсов, и все они учат писать, рисовать, снимать кино. Но осмелюсь сказать, что наш практикум особый. У нас вы сможете активизировать самое, возможно, что есть главное у человека — его фантазию, воображение, его сновидения, его, так скажем, кузницу, где зарождается сама история. Но давайте сначала познакомимся, расскажем о себе. А рассказать о себе в необычных условиях — это всегда по-новому взглянуть на себя. Принято в таких ситуациях вносить модальность времени: ограничивать таймером. Мы же ограничим огнем. У вас будет горящая спичка в руке, которую вы зажигаете, и пока она горит, вы рассказываете о себе. О том, почему вы здесь и чего вы ожидаете.
Ведущий достает коробку спичек.
Ведущий. Кто первый?
Девушка пробует встать с места, но из-за глубины кресла это не сразу ей удается, она опирается руками, делает усилие, встает. Ведущий протягивает ей коробок со спичками. Девушка достает одну, чиркает, спичка загорается.
Вероника. Я Вероника. Вероника Челышева. Архитектор, специализируюсь на современной архитектуре. Не люблю ничего старого, ветхого. Современная архитектура — это стрела в будущее. Дома и строения для меня — тоже книга, но мне стало чего-то не хватать, может, м-м-м… я думала попробовать писать рассказы, прозу. Оперировать буквами, словами. Я проходила уже курсы по структуре рассказа, но знаете, чего-то не хватило, главного. И я увидела на «Яндексе» рекламу вашу и решила вот попробовать.
Дует на спичку.
Ведущий. Спасибо, Вероника! Вот сюда бросьте обгорелую*.* Аврелий Августин писал еще в 400-м году, что «мир — это книга». Замечательно! Кто следующий? Кому передаст огонь Вероника?
Порфирий. Давайте уж я буду.
Берет протянутый коробок, чиркает спичкой.
Порфирий. Я, стало быть, Порфирий Смоляков, директор музея «Патриотизм, традиции, скрепы». М-м-м… э-э-э… ну, я писал, знаете, рассказы в юности, стихи, а если… Знаете, я вот думал, м-м-м… всё вместе взять, ну, как сказать… оживить вот всё, связать, ну, как у Пришвина там, Паустовского… Или нет, я скажу вот так, что тайны нет. А ведь раньше была, была. А что́ Россия без тайны? И надо уметь в себя заглянуть, чтобы явить самое вот то, самую суть вот! Тайну внутри! Вот как-то так, да.
Ведущий. Вы хотите историей, рассказом явить Китеж из-под вод светлоярских? Вы знаете, да, нам не хватает сейчас, нашей стране, чтобы по-новому, и в тоже время по-старому увидели всё. Вот говорят: везде скрепы, скрепы, традиции… А ведь нужно, чтобы все знали, что скреплять, чтобы были у всех истории, сказ был, и чтобы жили им. Очень хорошо, Порфирий. Ну, кто примет эстафету?
С кресла с усилием встает мужчина. Порфирий кидает ему коробок. Мужчина не ловит, нагибается, поднимает. Чиркает.
Анатолий. (Говорит очень медленно, с большими паузами.) Анатолий Савровский. Психокорректор, пенитенциарная система. Пенитенциарная, вы знаете, слово это от латинского poenitentia — «раскаяние». Странно. Да. Но там не раскаиваются. Может… Может, это я должен покаяться? Сменить занятие. Работу. Раскаяться. Стать писателем… детским. Возможно, драматургом. Поменять всё у себя. Увидеть, что же внутри, что на самом деле там…
Огонь подбирается к пальцам. Анатолий трясет рукой, спичка отлетает в сторону.
Анатолий. Извините.
Поднимает спичку.
Ведущий. У вас, Анатолий, должно быть, богатый опыт. Лечить книжками, театром! Что может быть лучше!
Анатолий передает коробок с трудом встающей из кресла женщине. Она делает шаг навстречу, заметно, что она хромает. Берет коробок. Чиркает.
Алевтина. Алевтина Семёновна. Директор издательства «Полушария». У меня профессиональный интерес. Возможно ли вообще такое, о чем вы заявляете в рекламе? Меня всегда интересовал тот связующий клей истории, каков его сам процесс, откуда он. Я как редактор понимаю и вижу механику, но не вижу горючее, сам поэзис, если я понятно выразилась.
Дует на спичку.
Ведущий. Очень хорошо вас понимаю. Поэзис — это же лестница Эроса к эйдосам, и у слов есть свои эйдосы, там, где рукописи не горят. Но одно дело — безусловно, просто слова, другое — это магия их сплетения в историю. Это всё можно увидеть самому. И надо увидеть!
Ведущий, понизив голос, обращается к мужчине с военной выправкой и короткой прической.
Ведущий. Вы просто наблюдающий, как всегда, или?..
Капитан. Я и участник.
Легко встает с кресла, подходит к женщине, та протягивает коробок. Резко зажигает спичку. Голос звонкий, хорошо поставлен.
Капитан. Капитан Тресвятский, из Службы Государственного Порядка, отдел Контроля Творческих Сфер. И по работе здесь, и сам не чужд прекрасного: пишу стихи, совмещаю работу и хобби. Да и проникновение — наша область.
Смеется. Ведущий тоже несколько нервно смеется. Подходит к капитану, берет коробок. Чиркает.
Ведущий. Антон Итаков. Мои исследования мистерий театра, модульных психотехник, психоактивных программ, холотропного дыхания и йоги привели нитью Ариадны к обнаружению путей в матрицы творчества. Я автор нескольких книг, в том числе бестселлера «Аполлон и Дионис: контролируемое безумие». Вместе с моим соратником и другом шаманом Нараном мы разработали комплексы-практикумы по осознанному творчеству. По активизации Зоны.
Спичка тухнет.
И с нами есть еще один участник, шаман Наран. Он появится несколько позже. Итак, давайте поговорим про то, что такое рассказ. Откуда он берется? У древних евреев, мастеров книги, есть легенда, раскрывающая эту тайну. Давным-давно, когда раввину требовалось исполнить важное дело, он шел в лес. Там он находил особое место и разводил костер. Произносил молитвы. И задуманное сбывалось. Спустя поколения, когда раввину надо было совершить важное дело, он также удалялся в лес, находил особое место, но он уже не знал, как разводить костер. И он говорил: «Мы уже не умеем разводить костер, но мы умеем произносить молитвы», — и всё сбывалось согласно его желанию. Через несколько поколений один раввин также пошел в лес. Там он сказал: «Мы уже не умеем разводить костер, не умеем произносить молитв, но мы знаем это место в лесу, и этого должно быть достаточно». И, действительно, этого было достаточно. Многим позже, уже в наши времена, раввин не стал даже выходить из своего жилища. Он сказал: «Мы уже не умеем разводить костер, не умеем произносить молитв и не знаем даже того места в лесу, но мы можем рассказать историю обо всем этом». И опять же этого оказалось достаточно для исполнения его желания.
Удаляясь всё дальше от источника, от мистерий, человечество не теряет связь с тайной, связь посредством чудес рассказа, приходящего к автору «оттуда». Где не горят рукописи. Из дантовского леса. Рассказ и литература — это воспоминание о том, что когда-то был костер… Мы всё потеряли. Но у нас осталась связь.
Алевтина. Вы хотите сказать, что не у всех авторов получается явить историю вот из того места, о котором вы рассказали?
Ведущий. Именно. Сейчас рассказчик — я сравню его с ди-джеем — в большинстве своем банален. Он пересказывает просто увиденное, в своей, правда, интерпретации, то есть он уже не озаряется пламенем того костра, тех мистерий. Того места, того именно леса. Рассказы ничего не меняют. Они перестали быть магическими.
Звук колокольчиков, из темноты появляется одетый в традиционную шаманскую одежду мужчина. Достает коробок спичек. Зажигает. Смотрит на огонь. Когда пламя подбирается к пальцам, перехватывает спичку пальцами другой руки. Поднимает вверх. Огонь сжигает всю спичку. Обгорелые останки шаман кладет на ладонь, прижимает другой ладонью. Растирает. Обтирает ладонями лицо.
Шаман (очень низким утробным голосом). О-о-о-о-о-г-г-г-г. У-у-у-у-г-г-х-х-х. Ха-а-а-а-а, ха-а-а-а-а-а. Эйнштейн говорил, что мир создан не из атомов, мир создан из историй. У нас, у бурятских шаманов, мир именно создавался из истории. Сначала не было ничего, ничего кроме верховного божества Ээхэ-Бурхан. Она создала в самой себе историю. Рассказав ее, она создала энергию. Сила же ее истории была так мощна, что стала материализовываться. Энергия воплотилась сначала в тонкие субстанции, затем в огонь, воду, землю и воздух. И затем, плетя узоры, создавая новые истории, мир стал приобретать те формы, то выражение, которое мы все сейчас воспринимаем, видим, чувствуем, переживаем.
Шаман берет бубен, начинает слегка по нему ударять. Слышен звон подшитых в его одежду железяк, колокольчиков.
Ведущий. Первоначально театр, мистерии — это были огненные истории, и воплощали их на сцене. Мы, современное человечество, не знаем, что происходило на самом деле тогда, в Древней Греции. Что переживали актеры, что видели зрители, что с ними происходило. Что случалось потом. Но мы знаем одно наверняка — Древняя Греция сформировала наш европейский мир.
Психиатр Анатолий. Простите, перебью. Вы хотите сказать, что…, но вообще да, интересно. Ведь книги меняют, создают историю. Или судьбы, личные рассказы. Хм… Взять вот Библию, Коран, Маркса, Гитлера. Да и отца романов — Сервантеса. Вот, я уже сам ответил на свой вопрос.****
Шаман. Тот, кто не стал шаманом, становится писателем. Сначала была просто история и ничего больше. Вместе с огнем дар истории получил человек. История имеет сакральное измерение, потому что человек сакрален, таинственен. Рассказывая историю, он выражает другое измерение. От правды, от силы его огня зависит, насколько история окажет воздействие в этом мире. На самого создателя — или на читателя, слушателя, смотрящего. Истории учат человека, ориентируют его в жизни, создают реальность этого мира. Без истории мы не существуем. Через историю мы меняем и себя, и мир вокруг.
Ведущий. История дает силу. И в самом начале истории характер — это вы. История должна произойти с вами. С теми вами, которых вы знаете, или с вашими масками, вашими тайными, скрытыми от вас самих «Я».
Шаман слегка стучит в бубен.
Шаман. Ничего не бойтесь. Следуйте за моим бубном.
Ведущий. Закройте глаза, отдайтесь полностью своим переживаниям, вспомните Алису в Стране чудес. Следуйте, как и она, за мелькнувшим кроликом.
Сцена 3
Зона № 1
Чучело
Сцена затемняется. Появляется световое пятно, в нем сидит издатель АЛЕВВТИНА. В стороне, несколько затемненный, шаман в образе ПЬЕРО. Сцена освещается. Появляется столик в кафе, у окна. Друг против друга сидят пожилой мужчина и пожилая, несколько полноватая женщина. В нескольких метрах от стола стоит неподвижно ОФИЦИАНТ в белой одежде (переодетый шаман).
Саша. Раньше вот такого не было… Не-е-т. Столько писателей вокруг! Мода, как на «Гуччи» там, или «Босс» какой. Заходишь в книжный — мать честная! Ну ладно, дизайнерская одежда. Настоящая если. Это стиль, по крайней мере, богатство. А в случае с писателями — даже не китайская подделка. И эта новая индустрия, как их, а, вот, коучеров. Курсы какие-то. «Освободи свой творческий потенциал», «Как стать писателем», «Ницше говорил: “Мы, филологи”, а мы скажем: “Мы — писатели!”». И пишут, и пишут, и пишут, и пишут. О чем им рассказывают на этих курсах не-писатели? Настоящие писатели курсы не проводят. Им не о чем рассказывать. Они просто выпускают пар. Иначе им кранты. То есть, у них внутри протекают самые настоящие реки Аида. Кипящие, пузырящиеся, смоляные. Не приоткроешь крышку — рванет. Да так рванет! Такое невозможно симулировать. Не-е-т.
Алевтина. На вашем месте я бы не стала, не стала так.
Стоявший рядом официант-шаман взмахивает руками и его рукава падают на пол, превращая его в Пьеро.
Официант-Пьеро. Алевтина Семёновна судорожно старалась вспомнить, о чем она говорила. Что бы она «не стала»? Кто этот пожилой, тронутый сединой мужчина напротив, за столиком в кафе? Голова ее вдруг отказалась повиноваться ее воле, ее желаниям. Там что-то хлопнуло, вспыхнуло. Как детская хлопушка на новогодней елке у Хромовых. Вокруг носились дети, а она, вздрогнув, замерла, слушая, как внутри носится эхом, не находя выхода, хлопок.
Саша. Я ни в коем случае не хотел принести неудобства, полноте, Алевтина Семёновна! Я всего лишь хотел сказать, что читать сегодня искушенному, интеллигентному человеку абсолютно нечего. Ренессанс в России, было начавшись Серебряным веком, канул. Канул, и — позвольте, я скажу честно, — его забили молотами и порезали серпами. И, как ни странно, организовали убийство личности, весьма и весьма внешне напоминающей вами боготворимого Алонсо Кихано. Ох уж эти бороденки! Может, сам дух идальго таким образом мстит книгам? Начитался романов, понимаете ли! Кукушка слетела, и пошел мельницам хвосты крутить. Ха-ха-ха-ха!
Алевтина. На вашем месте я бы не стала, не стала! Так не стала!..
Официант-Пьеро. Алевтина Семёновна с ужасом вдруг осознала, что ее воля, ее управляющий телесными функциями механизм вдруг резко уменьшился в размерах. Метавшийся эхом хлопок умудрился задеть некую клавишу ее внутреннего клавесина, струна беззвучно лопнула, и фраза «на вашем месте я бы не стала» обрела свою личную волю. И принялась вместе с эхом хлопка метаться в ее трясущихся ладонях.
Саша (не замечая состояния Алевтины). Чему учат на этих курсах? Как может кто-то, не пережив потрясения, что-то написать? Сюжет, конечно же, можно придумать. Можно нарастить мяса на скелет, даже протянуть жилы. Хрящи вставить. Ха! Но это будет даже не гомункул, это будет, будет… огородное пугало!
Официант-Пьеро. Точно такое же, растопырив руки и чуть покосившись, стояло на даче у Хромовых. Алевтине было шесть лет, когда она приехала со своими родителями на старом «Москвиче» в гости к отцовскому сослуживцу. Отец Хромова был генерал. И дача соответственно — генеральская. С беседкой, увитой виноградом, баней, угольным самоваром, верандой, на которой рядом с развесистой дрожащей пальмой стоял, изогнувшись раковиной, граммофон. Когда дымящийся самовар вплывал в дверь веранды, Хромов кричал:
Сцена 4
На сцене веранда, граммофон, средних лет мужчина.
Хромов. Люсенька, крути!
Люсенька, белокурая хромая девочка, неуклюже подбегает к комоду, сторонясь острых листьев пальмы, поднимается на цыпочки, опускает иголку на пластинку. Сквозь треск и шипение старого винила голос, похожий на Шульженко, поёт*: ***
Я не стала вам ставить в упрек, Эти речи взволнованной пыли, Все сметет, все сметет Рагнарек, Только запах останется дыни.
Официант-Пьеро. Алевтина почувствовала, что кто-то на нее смотрит. Все взрослые были на веранде. Переплетение голосов доносилось до нее как отголосок сна, как утробные голоса кукол, которым она втайне выкалывала глаза. Только голос Шульженко был живым, настоящим. Алевтина резко обернулась. Посередине грядок стояло пьяное чучело. В ватнике, из которого торчали белые клочья и стрелы соломы, в замызганной шляпе. Чучело смотрело на нее. И оно было более живым, нежели треснувший голос Шульженко. Она медленно, как во сне, топча какие-то ростки, подошла к пугалу. Протянула руку. Ветерок вырвал из веранды клок голосов. По дороге сухие слова осыпались, перемешались с листвой, и Алевтина слышала только голос Шульженко: «Все сметет, все сметет Рагнарек».
Сцена 5
Кабинет, большой письменный стол. На нем стоит граммофон, телефон. Книжная полка. На стуле сидит мужчина.
Саша. Рукописи, конечно, не горят. А вот книги — за милую душу, да, Люсенька?
Люсенька, опираясь на тросточку, подходит к столу. Снимает трубку телефона. Перекладывает в левую руку. Правой крутит ручку граммофона. Треск винила. Нажимает на кнопки телефона.
Люсенька. Товарищ Волынский? У вас все готово? Хорошо. Я выезжаю.
Люсенька. Саша, поймите, это необходимость. Каналы, по которым писатели получали свои токи от эгрегоров, забились. Такого хлама, не побоюсь этого слова, не было никогда. Каждый десятый, по статистике, писатель. Работать не хотят. Сидят и пишут. Ноосфера завалена мусором. Вернадский негодует. Разве для этого он ее учреждал? Так что как хотите, а костры уже дело неминуемое. Хотите погреться? Завораживает, знаете ли. А этот пепел… кружится, кружится, как листья осенью. Романтика. А тут еще некий Сорокин написал целый роман. Не читали? Там книги у него вместо дров. Не обогреться, а еду приготовить. Особый цимес, говорят, знаете ли.
Сцена 6
Зона № 2
Окна
Кухня. Рукомойник, газовая плита, стол, окно. На стене висит старое радио. За столом сидит АНАТОЛИЙ. ВЕРОНИКА стоит напротив. Курит.
Вероника. А вот не надо было, понимаешь ли, лезть не в свое дело! Стагнация, пассионарность, это все частное, личное! И каждый, как ты знаешь, имеет право на свое мнение, что бы там кто ни говорил.
Вероника стряхивает пепел на пол.
Анатолий. Ты сюда мусорить пришла? После тебя вся кухня в пепле.
Вероника. Я могу вообще не приходить, мне это всё начинает на-до-е-дать! Постоянные твои упреки! Я не удивлюсь, если через неделю ты начнешь оскорблять. Такие, как ты, становятся серийными убийцами! Ой, да кому я это все говорю…
Вероника резко встает. Табуретка отскакивает в сторону. Подходит к окну, отдергивает занавеску. Затягивается, выпускает тугую струю дыма в форточку.
Анатолий медленно, упираясь руками в стол, поднимается, вздыхает, делает шаг к окну, встает рядом с Вероникой.
В окне видна конечная остановка трамвая, вереница старых, еще дореволюционных домов. Часть из них стоит с проломленными крышами и выбитыми окнами. Свет желтых фонарей выхватывает дома из небытия, создает зыбкую, кинематографическую атмосферу.
Толик: Я где-то читал, что старые, заброшенные дома — это порталы, как бы вокзалы. Можно войти, и никогда уже сюда, назад — не вернуться.
Толик протягивает руку к тлеющей сигарете между пальцев Вероники, осторожно берет, затягивается. Выпускает дым в стекло. Улица покрывается туманом. Дома, смешавшись с дымом, начинают зловеще дребезжать, темные провалы вспыхивают синим светом. Вероника вздрагивает, придвигается к Толику.
Они стоят очень близко, чувствуется напряжение, одновременно и притягивающее и отталкивающее. Становится вдруг слышно, как отрывающиеся капли всё громче и громче ударяются о раковину, переходя в ритм и дополняя возникшее кинематографическое пространство.
Толик. Ты знаешь, меня всё чаще настигает странное чувство. Одновременно и страшно, и что-то в страхе этом притягивает. Особенно когда я стою рядом с тобой. Вот как сейчас, еле касаясь. В голове, в обычном потоке мыслей, вдруг возникает как бы брешь, пространство без пространства, воронка, куда начинают утекать мысли и вместе с ними всё мое привычное состояние. А взамен из этой бреши-воронки вдруг появляются щупальца. Они осторожно пробуют на прочность края. И я начинаю испытывать страх. Ты спрашивала, что со мной? Когда я отпрыгиваю от тебя и начинаю нести какую-то околесицу, наполнять свое внутреннее пространство и пространство внешнее словами, никчемными мыслями… Тебе это никогда не нравилось. Тебе не нравилось, когда я начинал анализировать друзей, критиковать их, ты не понимала, что это не желание над кем-то пошутить, а мой щит от внутренних страхов, внутреннего безумия. А сейчас что-то изменилось. Сейчас щупальца не проверяли края. Выскочив, одно тут же присосалось к потолку. За ним второе — к стене. И воронка расширилась. Всосала все, что было из обычного в голове. И как только появилось третье щупальце…
Тление сигареты добирается до пальцев, рука Толика дергается, в этот момент Вероника поднимает свою руку — поправить нависшую челку. Их пальцы соприкасаются, по телу у обоих пробегает разряд, они одновременно и отшатываются, и притягиваются друг к другу. Туман на улице рассеивается, и дома предстают обоим в совершенно новом, невиданном доселе образе. Вероника вскрикивает, закрывает лицо руками. Толик замирает. Радио на стене шипит, механический голос выплевывает:
Отчаянные крылами вспарывая бездны, Цветков благоухания презирая, Прельщая глаз убранством, Маня к себе фривольно! И с ветерком играясь, словно рыцарь, Письмо невинной даме написавши, Несется сквозь туман, навстречу смерти, От Данаиды принять ее безрассудно.
После паузы звучит «Собачий вальс» на расстроенном пианино, и женский голос, обворожительный, прямо противоположный голосу предыдущему, ****поет (мелодия напоминает «Марш авиаторов»):
Слагаю песни я в груди собаки, Где трещины и дырки от ножей. В могучий вой ведут, ведут солдаты, Для ненасытной родины моей.
Бредут солдаты по руинам, Где сладкий яд и нежные слова, В сознанье, где насильно умирает, Напрасный труд и вечная весна.
Здесь зрелой красотой пугают дамы, В тиши бассейна плачет темнота, В восторге дыма из кадила драмы Исходят детские немые голоса.
(Последние аккорды «Собачьего вальса» вдруг срываются в синкопу, акцент доли такта смещается, ритмический акцент расходится с метрическим, акустическое пространство заполняется кластерными квартсептаккордами, модальности ворвавшегося микротонального саксофона вырывают восприятия Толика и Вероники из воронки сумасшествия.)
Вероника. Что, что это было, что это всё?
Вероника стоит бледная, смотрит на свои руки, боясь перевести взгляд вовне, боясь увидеть там чужое, страшное.
Толик неестественной походкой на негнущихся ногах подходит к плите, поднимает чайник, поливает свою голову.
Вероника. Ты мне что-то подмешал, говори! Говори! Подмешал? Да?
Вероника подскакивает к Толику, толкает, выхватывает чайник, поливает водой себя, волосы, блузку.
Толик. Я… я. Это я? Это… Это… Я сам, я ничего, я, я, я, я…
В саду вишневом Склоняюсь в восторге Пред светом, что между ветвей.
Порывы страстей, Рука незнакомки, И жар бездонных ночей.
Твоею походкой Я грезил в отчаянье, И сердце рвалось из груди.
И нежных изгибов Деревьев смотрящих Сегодня я видел вдали.
Вероника. Сволочь!
Вероника швыряет чайник в угол, выбегает, хлопает дверью. Слышится стук ее каблуков, скрип и гулкий стук входной двери.
Толя выбегает вслед за Вероникой.
Сцена 7
Улица. АНАТОЛИЙ, догнав ВЕРОНИКУ, идет с ней рядом. Выдерживает дистанцию, чтобы снова не попасть в эти странные заряды электричества, в этот омут сумасшествия.
Вероника. Я не знала, что ты поэт. Горе-поэт! Может, почитаешь еще? Давай про вишневый сад теперь, слабо? Ты знаешь, ты же гад, ты просто негодяй, если бы я умела, могла ругаться матом, я бы тебе сказала. Прав мой отец, он тогда еще, с первого раза, сказал, что ты че-ка-ну-тый. Шизик! А теперь и меня хочешь в свое сумасшествие утянуть. И знаешь, что самое страшное, Толя? Знаешь? Я ведь тебя люблю. Да! И ты этим пользуешься! А я ничего не могу поделать. Это мой крест. И мой подвиг. Знаешь, я завидовала женам декабристов. И встретив тебя, тогда, у Ивановых на дне рождения, я ведь сразу поняла, вот он, мой декабрист, мой Нарышкин. Да, я выбрала тебя, чтобы совершить свой подвиг! Полюбила идиота! Сумасшедшего. *(Истерически смеется).
Вероника останавливается напротив зияющего синевой окна — одного из тех, что они совсем недавно рассматривали из кухни.*
Окно подхватывает хохот Вероники, уносит его в небытие, отдавая взамен ощущение теплоты и детства.
Вероника. Ты помнишь… детство? За окном стужа, завывает метель, а тебя только что уложили спать, мама поправила одеяло, вышла из комнаты, и ты совсем один, обнимаемый темнотой и пугаемый рвущимся через окно в комнату неистовством, и тебе становится чуть-чуть страшно, совсем немного, и этот страх даже приятный — ты натягиваешь на себя одеяло, и оказываешься вновь в утробе, где темно, тепло и совершенно безопасно.
Вероника и Анатолий несколько приближаются друг к другу. Их одежды касаются, между ними протекает ток.
Толик. Я очень чувствую сейчас. Детство, комнату, одеяло. Тепло. И эти щупальца. Совсем не страшные. Они обвивают. Обволакивают. Нас.
Вероника. И туман, тот туман, что покрыл улицу, когда ты выдохнул дым на стекло. Посмотри туда, в это окно. Темнота светится же, ты видишь? Дрожит, мерцает, она теплая, как в детской. Ее можно потрогать руками, войти в нее, как в речку или озеро летом, после заката. Как в синее парное молоко.
Толик подпрыгивает, залезает в проем, протягивает руку Веронике. С бьющимися сердцами они делают в темноте несколько шагов. Скрипит половица. Их пальцы сплетаются. Ток неимоверной силы пронзает их тела и души.
Вероника. Та комната там, внутри. И эта легкость, ты чувствуешь, как в детстве. Это тепло. Совсем рядом. И этот свет. Неимоверно теплый. Пойдем. Эта комната там. Она наша.
Слышатся шаги, быстрее, быстрее, в какой-то момент обрываются. Яркая вспышка. Продолжают биться сердца. Резко останавливаются, слышится их эхо, как будто они улетают вверх.
Из радио доносится:
Диктор: А теперь криминальные новости. Продолжаются поиски пропавших: Вероники Челышевой и Анатолия Возникова.
Голос другого диктора: Генеральный застройщик объявит тендер для подрядчиков-строителей. На месте конечной остановки трамвая уже идет снос старых домов, и на их месте будут построены современные дома с эко-парком.
Сцена 8
Зона № 3 Космонавты
На сцене в луче света сидит психиатр АНАТОЛИЙ САВРОВСКИЙ. Луч света увеличивается, виден стол, напротив АНАТОЛИЯ сидит пациент, ПОРФИРИЙ, руки его прикованы цепью.
Пациент. Первый раз я убил, когда мне было, было, да… 14 лет. 7 классов закончил.
Анатолий. Расскажи, как ты убил и кого. Тебя Порфирий зовут? Необычное имя.
Пациент. Мамка назвала, ага. Деда звали так. Да чего рассказывать? Нравилась мне Ленка, ну, в соседнем подъезде жила, в параллельном классе училась. Ну, а к ней Женька, ну, ухаживал, подкараулил его, ага. Ну, и топориком, ну, эта, туристическим. У меня был такой. Знаете, такой синенький, а ручка желтенькая. Мне на день рождения подарили. В поход ходил когда.
Анатолий. Ты можешь подробнее рассказать. Как убивал, что чувствовал.
Пациент. Я, в общем, начал следить за ним, а он в среду ходил на скрипку. И возвращался вечером. Да. Вот. Выходил с остановки, и сразу домой. А в подъезде, я это, под лестницей спрятался, ага. Он, значит, на третий этаж. Я его нагнал у окна, и… он обернулся. И в лицо его ударил. Он упал, скрипка так громко тоже, значит, упала. А я испугался, значит, что много крови будет, не хотел запачкаться. И обратной стороной топорика прямо в лоб ему как дал! А потом послушал. Никого нет. Тихо так стало. И в кармане нашел у него три рубля, такие знаете, мятые. И такая штучка, длинная, круглая, туда можно монетки вставлять. Полная была, дома рубль двадцать вытащил.
Анатолий. И что делал потом?
Пациент. Ну, я домой пришел. В ванную сразу. Помыл, значит, топорик, рукава рубашки постирал. Это… брызнуло, ну, когда ударил сначала острым, белое такое с красным. Мозги, наверное, да? И потом поужинал. Мамка делала кровяную колбасу с яичницей и картошкой. Вкусно! И пошел, лег, значит, и в стену смотрел.
Анатолий. В стену смотрел? Там что-то висело у тебя?
Пациент: Да не. Ну, где лежал, гвоздиком расковырял стенку, такую дырочку. И представлял, что это такой кратер на Луне, а я — космонавт, и хожу, значит, по Луне. А потом начал думать, как к Ленке подойти, ну, она же плакать будет. А придумал так. Ну, вот у меня платок будет, да… и я предложу его, а потом мы гулять пойдем. И я стал представлять.
Анатолий. Расскажи, как ты убил Лену.
Пациент. Да я не хотел. Правда вот, не хотел. В школе на следующий день все говорили об убийстве Женьки. А Ленка у окна стояла заплаканная на перемене. И я подошел вот, и сказал, что у меня платок есть. Ага. А она посмотрела на меня, сказала что-то, и побежала. А после школы я сзади нее пошел. Но только чтобы она не видела. Подумал, вдруг она догадалась, что это я Женьку убил. У меня же никогда не было платков. Да. А тут вдруг. Ну, она умная, отличница. И мне страшно стало. И как бы такое вот… Я не хотел ведь убивать. Правда. А потом так быстро всё, так быстро, быстро. Я кусок кирпича увидел, такой знаете, не красный, нет. Белый, ага. И прямо силы такие у меня, прямо не знаю, ну, будто другой я. Как там, на Луне. Невесомость. Мне показалось, что я… показалось, что я вспомнил тот кратер, на стене у меня, но он на Луне, на самом деле. Понимаете? Вот. Можно воды попить?
Анатолий. Конечно, это для вас кружка. Пейте.
Порфирий с трудом поднимает руку со стола. Виднеется цепь, связывающая наручники, сковывающие его запястья. Цепь короткая. Ему приходится обхватить кружку двумя руками. Жадно пьет. Осторожно ставит кружку на место. Смотрит вверх, тяжело дышит.
Анатолий. С тобой всё нормально?
Пациент. Да-да, хорошо. Я про кратеры вспомнил. Посмотрел, нет ли их здесь, этих дырочек, на потолке. Я всегда рассматриваю, люблю очень стены рассматривать. И потолок. Искать их.
Анатолий. Давай продолжим. Ты тогда, перед тем как убить Лену, сказал, что вспомнил про кратер.
Пациент. Да! Да! Я вдруг почувствовал. Я испугался. Что, если все узнают, кто убил Женьку, тогда космонавтом нельзя стать. И как же Луна тогда? Как же Кассиопея? Вы фильм смотрели? Там летели все. Летели, и невесомость эта. Ну, когда себя не чувствуешь. Когда легко совсем. И я тогда, как в полете, как на Луне, невесомость… полетел, но я не хотел. И вдруг уже смотрю — Ленка лежит. И ее волосы, такие, знаете… я их тогда потрогал, они мягкие, прямо как у кошки. Такие, знаете, хорошие. И мокрые. Я бы их расчесывал, я бы их гладил, я бы в косы заплетал. А я убил ее. Не хотел. Правда. Но космос, ведь это выше всего. Мечта. Понимаете? Рядом сел. И там такая плита, и достал лупу, и начал на ней кратеры рассматривать. Там много их было. Как на Марсе и Луне.
Анатолий. Скажи, Порфирий, а ты тогда что-то чувствовал? Ты ведь все-таки убил. Убил девушку.
Пациент. Не знаю. Я не думал. Я боялся, что не смогу стать космонавтом. Это ответственность. Я тогда сидел, рассматривал кратеры, и вдруг подумал, что, может, надо себя убить. Или убежать. Ну, как бы от себя. Я же здесь родился. Здесь родители. Школа. А если я уеду, то, как бы, получится, что уеду от себя, как бы, убью себя, уеду от всего этого, уеду в другое. Понимаете? Ну, не знаю как вот сказать.
Анатолий. Да, Порфирий, очень хорошо тебя понимаю. Ты сожалел об убийствах и хотел убежать?
Пациент. Я не знаю, нет или да. Я там сидел и начал рассматривать этот кирпич, которым я Лену убил. И там я увидел кратер. Он такой, знаете, розовый был, такой красивый. Мне хотелось туда забраться и там так свернуться, и там сидеть, сидеть, там сидеть, и понимать, и чувствовать всё, космос, невесомость. И потом что-то подбросило меня, это ступень отвалилась от ракеты, и я побежал, полетел, и рельсы… Я взял этот кирпич с собой, положил в сумку. И я пошел по рельсам, там стоял такой вагон, вагоны… и я забрался. И заснул. И когда проснулся — проснулся и понял, что космос — он здесь, не надо никуда лететь. Всё здесь. А они были врагами, шпионами! Они — враги народа!
Анатолий. Порфирий, кто враг? Кто шпион?
Пациент. Ну, как же. И Женька, и Ленка. Их привезли на Гороховую к нам, в ЧК. А внутри у меня уже легкость такая, я только что морфина себе уколол, и…
А они все тяжелые, понимаете, их во дворе выгрузили, они — земля, земля, сырая такая, от них запах этот… И взгляды у них — такие тяжелые… вниз, вниз, вниз тянущие. Мокрые. Я хотел сразу их там убить. Да. Они, понимаете, мешали космосу. Не надо ведь никуда лететь. Мы здесь космос строим. Здесь, на земле. Коммунизм и есть космос! Везде космос! А они все тяжесть, они мешают взлететь. Они дрожат так, пропитанные страхом, землей, жизнью этой. Хотят жить. Цепляются за нее. Не дают нам взлететь. Матросы, значит, прикладами их подняли, и там такие подвалы, очень такие глухие, знаете, кирпич такой темно-красный. Ага. Весь в кратерах, и кровь там. Они, знаете, молча умирали все. Их привозили каждый день. Враги. Товарищ Кокий предложил на них патронов не изводить, а штыками колоть. Вот тогда они уже кричать начали. Их тыкаешь-тыкаешь, мы ножи к палкам примотали, ага. Ну, на которых плакаты несли. И штыками тоже. А это же ваш дед, космонавт Кокий?
Анатолий. Мой дед служил в Петроградской ЧК. Борис Моисеевич Кокий. Но откуда ты знаешь его?
Пациент. Ну, как же? Он допросы проводил, и в расход, в расход… ступени ракет отделял. Он главный космонавт был, он управлял ракетой. Урицкий был командир корабля, всего. А он, он… Он ответственный был за невесомость. Когда убьем, говорил, мильён, тогда легко будет здесь. Тогда морфий не нужен будет. А вы убивали? Сами? Как дед? Вы сами убивали? Вы тоже хотите космос здесь, на земле? Или вы морфий колете? А вы строите коммунизм? Да? А почему я здесь? Почему меня приковали к земле? А они где? Кто тоже убивал. Они космонавты. Они командиры ракет. А я? Почему я — нет? Я же тоже хотел космонавтом. Я тоже убивал, чтобы невесомость, значит, была. Свобода! А сейчас куда мы летим? Мы летим? Летим? Илон Маск летит! А мы — летим? Тоже? Кто мешает? Почему я здесь? Кто? Кто? Враги! Шпионы! Меня, меня приковали. Когда я убивал как они! Когда будет миллион? Мне надо больше было убивать? Как они? Тогда, да? Я просто мало убивал. Цепи падут! И космос, и космос!
Сцена 9
Зона № 4
Китеж
В луче света — директор музея ПОРФИРИЙ СМОЛЯКОВ. Слышен работающий телевизор. Новости. Сцена освещается. Комната в квартире. Стол. За столом сидят директор музея ПОРФИРИЙ и его ЖЕНА в красных колготках.
Порфирий. Погружение в пространство русского смысла происходит постоянно, а мы живем в середине, на обрывке, а смысл явлен будет токмо в пути, токмо когда покинем полустанки, посвятимся в вечный скит!
Порфирий резко встает, задевает край стола. Кружка переворачивается. По скатерти ползет коричневое пятно.
Жена. Ты бы учился мебель не задевать, умник! В пространства он погружается.
Жена кладет салфетку на коричневое пятно. Придавливает, ждет, пока белая бумага не начнет темнеть.
Жена. В середине он живет! Ты бы лучше на работу устроился, философ хренов!
Порфирий берет со стола нож. Кладет мизинец на стол. Размахивается и резко опускает лезвие на палец. Мизинец остается лежать на краю стола. Из него вытекает кровь. Впитывается скатертью. Порфирий достает из кармана резинку, обматывает ею край обрубка пальца. Кровь останавливается.
Жена. Ну, и кому ты что доказать хочешь? Мне? Я медсестрой работаю, кровью меня не удивишь. Страданиями тоже. Они у нас, у русских — в генах, или где там еще? В душе? Вся русская душа состоит сплошь из страданий. И боли. Как там говорят? Что немцу смерть, то русскому отрада?
Жена роется в сумочке, достает зеркальце, помаду. Подкрашивает губы истошно-красным.
Жена. А мы смотримся теперь, эдакий триптих. Красные колготки, губы и твой обрубок.
Жена смеется, разглядывает себя в зеркальце.
Порфирий. Да, Россия познается через личную добровольную боль! Достоевский не стал бы Достоевским, если бы не его припадки, не расстрельная стена. В России нет Эроса, сплошной Танатос и манихейство. Да! И гностицизм! Да, и дорога! Да! И скопцы, юродивые, калики — вот они слышали колокольный зов, вот они вбирали в себя смысл русского. Легко в лохмотьях по дороге, когда душа чиста. Пространство Руси — это дороги. И нет ничего боле. Скомкал лист, поджег хату, и в путь!
Жена. И ты, типа, реинкарнация Достоевского, каликов, и всё такое?! Ты же ходить уже толком не можешь, пальцы себе на ногах поотрубал. За руки взялся. Кто говорил, что Россия даст тебе новый ход, что ты и без пальцев сможешь? Ведь главное стать русским, а стать русским можно только одним способом — страдать, страдать намеренно, добровольно. Разогнаться на тройке, и с обрыва, под бубенцы, ухнуть в карусель, пострадать за сыру землицу. Да, Порфирушка?
Порфирий. А ты всегда нерусской была, всегда, только притворялась. У тебя гены неруси! Ой, да с кем я разговариваю?! Нерусь окаянная!
Порфирий вскидывает кулак с отрубленным мизинцем, трясет им в воздухе.
Жена. Да ты со своей женой говоришь! Идиот полустаночный! И друзья твои такие же! Утырки. Обрубки!
Порфирий. Тивериадское море, упрасень, изыдь-гора, блудница галилейская! Ты знаешь, знаешь, что Тверь раньше была Тверия? На море тевириадском! Озеро Вережун! Имоложское озеро! Знаешь? А?
Жена. Ну, всё! Достал!
Жена идет в коридор, натягивает сапоги. Залезает в пуховик, обвязывается платком, берет со стола сумочку.
Порфирий. Если ты уйдешь, ты пропадешь! Молчание русского слова не коснется тебя! Слова — это кровь! Пустыня — тленное тело!
Порфирий срывает резинку с отрубленного пальца. Но ожидаемая кровь не идет. Палец посинел. Порфирий трясет им, прыгает на одной ноге, причитает.
Порфирий. **Ой, испрося, жажду вымки, тучи, тучи, град еси, Китеж из подводной Светлоярской кручи, выходи, выходи!
В коридоре хлопает дверь.
Порфирий садится на табуретку. Обхватывает голову руками. Раскачивается. Резко встает. Выходит. Слышно, как открывает в ванной воду. Проходит на кухню. Закрывает форточку. Открывает газ. Возвращается в комнату. Берет мизинец. Открывает окно. Размахивается и швыряет мизинец в темноту. Улыбается. Закрывает окно. С полки вытягивает книгу. Садится на табуретку. Прислушивается. Из ванной комнаты слышится журчание воды. Нюхает — из кухни тянет газом. Открывает книгу на закладке. Медленно, с выражением читает:
Порфирий. Отсутствие объединения сводится к двум основным несостоятельным правилам. Василиса чувствовала это с детства. С того самого детства, когда шаг за шагом новая вереница теней, пустоты, горения и света стала являться пред нею в своей линейности посвящения. Где таинство сна, таинство «Ты еси» становится не чем-то новым. Не крашеным, а облагороженным Словом, самовозвратом к таинству всеящего бытия износа, где нет Вергилия, нет леса, а есть одна дорога, и по ней — тройка, и бубенцы, и ямщик, и снег, и тьма под куполом, и капельки звезд, и вой волков. И душа, такая зыбкая, такая еще непривычная, с косой, стройным станом. И такое дыхание, пар, обрыв и радость падения, свободы, желание дойти до самой сути, до яти, до туда, где нет ничего, кроме…
Зажигает спичку. Взрыв.
Сцена 10
Зона № 5
Пропуск
В луче света капитан ТРЕСВЯТСКИЙ. Сцена мигает быстро, освещается стробоскопом. Появляются ВЕРОНИКА КАРАСЁВА и ВАХТЕРША.
Вахтерша. Пропуск! Пропуск давай!
Девушка роется в правом кармане. Затем в левом. Вахтерша подходит совсем близко. Голос срывается до хрипоты, до визга.
Вахтерша. Пропуск, сволочь такая. Замедляешь! Всех замедляешь!
Нажимает на кнопку. Шаги, переходящие в бег. Вахтерша радостно кричит.
Вахтерша. Товарищ Собакин! Вот, полюбуйтесь! Сволота какая! Пропуска у нее нет.
Собакин в образе Порфирия. Разберемся.
Хватает девушку за предплечье. Уводит.
Сцена 11
На сцене грубо покрашенный стол. На стене вырезки из местной газеты и православный календарь. В углу икона — в образе огромной камеры. Посередине комнаты — табуретка. Открытое окно. Из него шум города.
Собакин. Сядь!
Указывает на табуретку.
Собакин. Америкосам помогаешь, паскуда? Звать как?
Вероника. Вероника Карасева.
Собакин выворачивает на стол содержимое рюкзака: книга, записная книжка, карандаш, зеркальце, открытая пачка печенья.
Собакин. Книжечки почитываем? Печеньки госдеповские!
Наотмашь ударяет костяшками левой руки. Брызжет кровь.
Собакин. Тварь такая, гейропская мразь!
Хватает за волосы. Сжимает их, тянет в сторону и чуть вверх. Ударяет сбоку сапогом ножку табуретки. Та юркает в сторону. Вероника повисает в воздухе. Ноги судорожно ищут опору.
Вероника. Мы живем под собою, не чуя… Мы живем под собою, не чуя, не чуя, чуя…
Вероника еле слышно шепчет, пытается найти ногами точку опоры.
Вероника. Не чуя, не чуя, не чуя, не чуя, не чуя страны, страны…
Собакин отпускает волосы, толкает ее. Вероника падает. Сжимается в комочек. Забивается под стол.
В открытую форточку проникает гулкий, устрашающий звук колокола. Собакин поворачивается в угол, к иконе. Размашисто крестится. Икает. С иконы на него смотрит всевидящее око Государя — 50-мегапиксельная камера. Подходит к окну. Несколько раз глубоко вдыхает.
Дверь распахивается. В проеме, в новой военной форме, стоит капитан Тресвятский. Медленно раскачивается. Свет из окна и свет настольной лампы, перемешиваясь, освещает военного. Он явно любуется собой, вызванным эффектом, своей новенькой, с иголочки, формой и золотыми погонами. Входя в кабинет начальника охраны, брезгливо смотрит на сжавшуюся, забившуюся под стол девушку.
Собакин. Принимай вражину, капитан! Как и говорили, точно, пропуска не было! Я тут с ней провел легкую профилактическую. Встать! Привела себя в порядок перед капитаном! А ну, быстро!
Девушка с трудом поднимается, оправляет платье, размазывает по лицу кровь. Смотрит на вырванную с корнем пуговицу своей брезентовой куртки. Разглаживает волосы. Капитан подходит к окну. Шумно вдыхает в себя свежий воздух, излучаемый форточкой.
Капитан. Весна! Красота какая!
На бледно-голубой эмали, Какая мыслима в апреле, Березы ветви поднимали И незаметно вечерели.
Узор отточенный и мелкий, Застыла тоненькая сетка, Как на фарфоровой тарелке Рисунок, вычерченный метко, —
Когда его художник милый Выводит на стеклянной тверди, В сознании минутной силы, В забвении печальной смерти.
А? Нравится тебе, сучка? Вероника Карасева. Нравится тебе Мандельштам?
Вероника вздрагивает. По лицу ее текут, сливаясь с кровью, слезы. Она всхлипывает, слегка дрожит.
Вероника. Да, мне нравится Мандельштам, это мое любимое стихотворение.
Собакин. Ну, чего стоишь просто так, сволота?
Начальник охраны поднимает табуретку. Ставит на него блестящий яловый сапог.
Собакин. Руки за спину и жди команды капитана!
Капитан смотрит на икону. Быстро, по-военному, три раза крестится. Отдает честь, щелкает каблуками. Поворачивается к Собакину. Кивает головой, обращая взгляд к окну.
Капитан. Весна, ядрена вошь! Растопили-таки зиму!
Собакин снимает ногу с табуретки. Громким поставленным голосом:
Собакин. Когда ворогов растопим всех, вечная весна наступит! А там и лето не за горами! И космос!
Капитан. И космос! Карасева, на выход марш!
Капитан оборачивается к Собакину.
Капитан. Благодарю за службу!
Собакин. Служу! Служу! Служу!
Сцена 12
Сцена погружается в темноту. Слышится нарастающий гул колоколов. Индустриальные скрежещущие звуки.
Сцена освещается. Посреди нее — большая ярко красная машина, на которой сбоку виднеются заглавные черные буквы — ОНП. Под ними — «Организация незыблемого порядка». Вероника садится в задний отсек машины. Вместо решеток на нее со всех сторон смотрят остро заточенные шипы.
Садится на маленькую откидную металлическую скамеечку. Чтобы не пораниться о шипы, надо сохранять баланс. Машина заводится. Сцена погружается в темноту. Слышен гул мотора, несколько приглушенный шум оживленной улицы. Стоны боли девушки. Свет на сцене. Из машины выходит девушка — плечи, спина, руки у Карасевой кровоточат от уколов. Из подлетевшего к ней дрона скрежетом ревет металлический голос: «Опустила голову! Руки за спину! По сторонам не смотреть! В направлении красной линии, короткими шагами!».
Сцена 13
Кабинет капитана ТРЕСВЯТСКОГО. Капитан подходит к столу, садится, берет пульт, нажимает. Напротив стола на полу вспыхивает круг из ярких красных светодиодов. В середине — пластина на тонкой, гибкой ножке. Сидеть на таком стуле постоянно, не сохраняя баланс ногами, невозможно. Капитан указывает движением головы на стул. Девушка, превозмогая боль, садится.
Капитан. Это чтоб не расслаблялась. Враги космоса должны быть в постоянном напряжении, поняла? Понимаешь, почему здесь?
Вероника молчит. В наступившей тишине становится слышно усиливающееся дыхание капитана, оно быстрое и какое-то рваное. Капитан нажимает на кнопку пульта. Через Веронику проходит заряд электричества, прямо от копчика, куда упирается небольшой выступ стула. Она вскрикивает, упирается ногами в пол, но они подкашиваются. Вероника падает.
Капитан. Десять секунд тишины, от тебя нет ответа — в следующий раз разряд будет посильнее. Будешь в молчанку играть, инвалидом станешь.
Капитан смеется, прокашливается и вдруг хорошо поставленным голосом декламирует:
И снова голос нежный, И снова тишина, И гладь равнины снежной За стеклами окна.
Часы стучат так мерно, Так ровен плеск стихов. И счастье снова верно, И больше нет грехов.
Ну, время пошло, продолжай!
Вероника закрывает глаза, тело ее напруживается от сверхусилия, она сдавленно, сквозь боль продолжает.
Вероника.
Я бросил их: я дома, — Не манит путь назад. Здесь все душе знакомо… Я нежно, грустно рад.
Мои неясны грезы, Я только тихо нов… Закат рассыпал розы По савану снегов.
Капитан. Помнишь, как дача горела, и вместе с ней — твоя бабушка, твои тетрадки, подшивки, книги? Тебе этого мало было? Врагам у нас — беспощадие! А тебе дали шанс! Шанс! Тебя выучили работать на станке! Производить! Быть полезной Государству, строить Космос! Быть среди народа великого ярового помысла! Ты думаешь, что ты борец, сопротивление? Оппозиционерка! (Смеется.) А если бы твой пропуск там не выпал, как бы мы паскудышей тех нашли? Ты же помогла. Своих товарищей сдала. Ну? Говори! 15-44, анатомия тени.
Капитан нажимает на пульте кнопку. Из стены прямо в голову Карасевой ударяет луч пульсирующего белого света. Веронику пронзает удар тока, не такой сильный, как в первый раз, она не падает со стула.
Вероника. Вероника Карасева. Сотрудничаю с отделом контроля «С», кодовое имя — Зоя. Вчера я посетила собрание дискуссионной оппозиции, специально оставила там пропуск с вживленным позиционированием. Завтра я иду на собрание «Новые литературы». Произведу запись.
Свет выключился. Капитан включил диктофон. На нем запись того, что только что говорила Вероника. Она слушает. Кричит, срывается с места, подбегает к окну, отдергивает портьеру. В глаза ей ударяет свет такой мощи и интенсивности, что ей кажется, что глаза ее окунули в соляной раствор. Она хватается за лицо. Теряет сознание.
Сцена 14
Кабинет капитана. В нем ТРЕСВЯТСКИЙ и ведущий семинара ИТАКОВ.
Капитан. Ты понимаешь, Антон, у тебя есть сейчас два вектора развития твоего личного нарратива. Твоей судьбы, истории. Один — статья 1-11 — «духовный экстремизм», и лет этак семь на перевоспитание в Удмуртии. А за попытку выйти из госдискурса набросим еще. Второй вектор судьбы — ты сотрудничаешь с нами. Проходишь дефрагментацию. И ты — сексот отдела «С». Ты сам сейчас пишешь свою историю. У нас практикум высшей категории!
Итаков. Но я ведь честно не знал совсем, что будет такой эффект. Я не намеревался ничего такого. Я же проходил, получил доступ у вас. Я всё написал, подробно. Этот шаман появился, и всё так разложил, у меня и в мыслях не было, что вот так можно просто выйти, такая деконструкция, ну, вернее, зайти в эти бесконтрольные зоны. И… Или они… Но, разумеется, я совершенно готов с вами, для вас делать, что вы сочтете верным и правильным.
Капитан. Шаман напел тебе? Бесконтрольные. Ишь! Всё контролируется в этом мире. А уж там, внутри, и подавно. Провокация мысли вне векторов госдискурса — уголовное преступление. Ты что, не знал? У тебя же доступ коучера, проходил наши курсы. И да, технологии не стоят на месте. Зоны эти, куда ты налаживал доступ.
Итаков. Да, но это не я, это шаман, это было неожиданно.
Капитан. Разберемся! Вот тебе пропуск. Завтра в час в центральном комитете. На проходной скажешь, что ко мне, и покажешь пропуск.
Итаков, опустив голову, выходит. Капитан открывает сейф. Достает бутылку, стакан. Дверь открывается. Заходит шаман. Капитан дергает руку к кобуре. Вместо пистолета вынимает пустую руку. Изумленно на нее смотрит.
Шаман. Капитан, ты оставил у нас три дня назад пропуск.
Капитан. Не понимаю. (Замирает в нелепой позе, глядя на свою пустую руку.)
Шаман. Неважно выглядишь. И еще думаешь, что все контролируешь. И сами, огородив себя, думаете, что вырвались из-под контроля. Сами теперь боги. Помните шамана, что на Москву шел? Вы его деактивировали, думали, накачаем таблетками, и всё. А это была наша операция по отвлечению внимания. Каждая сцена там прописана нами. У него и предсказание было. Через два месяца. И аккурат в Хабаровске началось. Потом в Беларуси. И в твоем личном спектакле, и в государственном — всё запрограммировано, говоря вашим языком. Но всё контролируется не вами. А нами. Как ты, надеюсь, понял.
Капитан. Не понимаю! Не понимаю!
Шаман. Вы можете контролировать только то, что понимаете. А понимаете вы очень мало. Зона, в которой ты сам побывал вчера, дала тебе ясно понять, что ты для нас то же, что и для тебя — Вероника Карасева.
Капитан. Мы поддерживаем систему ценностей. Никто не выйдет за пределы, установленные нами. Мимическая аксиома возникновения желания — вот основа всего! Человек желает походить на своих ближних, подражать им!
Шаман. Всё так, но когда все желают одного, создается конфликт. И конфликт разрешается жертвами. Гражданские войны, лагеря, тюрьмы, расстрелы, убийства. Очистительные жертвы. Вы тоже это хорошо уяснили. Но у всего этого есть и обратное действие. Нейтрализующее.
Шаман протягивает капитану пистолет.
Шаман. Твой пропуск, капитан.
Зачинайся, русский бред… …Древний образ в темной раке, Перед ним подлец во фраке, В лентах, звездах и крестах… Воз скрипит по колее, Поп идет по солее… Три… в автомобиле… Есть одно, что в ней скончалось Безвозвратно…
Продолжай!
Капитан выходит из ступора, достает из кобуры пистолет. Вдалеке слышны удары шаманского бубна.
Капитан.
Но нельзя его оплакать И нельзя его почтить, Потому что там и тут В кучу сбившиеся тупо Толстопузые мещане Злобно чтут Дорогую память трупа — Там и тут, там и тут… Так звени стрелой в тумане, Гневный стих и гневный вздох. Плач заказан, снов не свяжешь Бредовым…
Капитан подносит пистолет к виску. Темнота. Выстрел, вспышка. Слышен звук бубна. Сцена постепенно освещается. Кабинет капитана. Шаман в традиционной шаманской одежде бьет в бубен и танцует.
Занавес