Помыслить немыслимое. О “Веке” Алена Бадью.
Ален Бадью — один из немногих (вместе с Жаком Рансьером и
“Век” — это 13 текстов, основание которых — устная речь, семинарские занятия в Collège International de Philosophie, длившиеся три года (1998 — 2001). Речь о XX веке, о проблеме века, осуждаемого и проклинаемого, века, “бремя ответственности” за который взяла на себя, приняв трагическую позу, философия. Как возможно его помыслить? Как помыслить то, что представляется “образцовым преступлением” (истребление евреев, ГУЛаг), а значит, характеризуется отсутствием всякой мысли, место которой занимает число (“проблема исчисления погибших”)? “Ведь, не помыслив то, что мыслили нацисты, мы не способны осмыслить то, что они делали, вследствие чего оказывается загражденной настоящая политика, которая преграждала бы путь к повторению таких деяний. Раз мысль нацизма не помыслена, она остается среди нас — неосмысленной, а значит, и неуничтожимой”.
Бадью предлагает держаться ближе к “субъективностям”, к опыту тех, кто веку принадлежал, в ком звучали его “имманентные предписания”. Конфигурация века должна явить себя в произведениях, взывающих к “смыслу века для самих его действующих лиц”.
Где границы века? Будет ли это по преимуществу “советский” век, начавшийся с войны 14-ого года и Октябрьской революции и завершившийся распадом СССР; или ещё более короткий “тоталитарный” век, ключевой категорией которого будет преступление; или век “либеральный”, ознаменовавший в итогах торжество демократии и рынка, — для попытки философского приближения к проблеме не имеет значения. Не имеет значения то, “что произошло на протяжении века”. Куда важнее “как век мыслил сам себя, <…> как он определял мыслящую сингулярность своего отношения к историчности собственной мысли”.
Нужно сразу оговориться, что в невозможности философии соотнестись с преступлениями века Бадью видит “журналистскую сенсацию”, а в заявлении Адорно о невозможности писать стихи после Освенцима — романтическую риторику. ХХ век для Бадью — век поэтов. Век, в котором поэзия “была уполномочена именовать” реальное. И для Целана, по мнению Бадью, Освенцим — “точка особой насыщенности, своего рода Черный Огонь”, а сам поэт “изобретает на немецком языке поэзию, как раз и способную измерить то, что приключилось с людьми в 30-х и 40-х годах”.
Ключевые свидетельства для Бадью — поэтические: “Век” Мандельштама, написанный в 20-е годы и прорабатывающий “типологию зверя”, века-зверя, проговаривающий (в том числе и через саму структуру стихотворения) все ключевые категории, которыми век живет и дышит; “Анабасис” Сен-Жон Перса и Целана, сравнение которых фиксирует различие между “братским мы эпопеи”, ознаменовавшем начало века, и “разнородной совместимости мы в-одном”, уже включающим различие и вопрос о возможности такого “мы”, которое не претендует на победоносное единство; “Морская ода” Фернандо Пессоа, провозглашающая, через слияние с пиратским братством, необходимую связь реального c предельной жестокостью, экстатическое погружение в “мы насилия”, вырывающее субъекта из повседневности, из “сидящей, неподвижной, определенной жизни”, которой противостоит “номадическое скитание — пиратство”.
Каковы же ключевые категории века, в которых он сам себя опознаёт? Во-первых, это — витальность. XX век выдвигает требование мыслить себя в терминах единой органической жизни, противостоя механистической картине ХIХ века. И Ницше, и Бергсон проблематизируют этот ключевой вопрос — “что такое жизнь?”, и что значит “жить по-настоящему — жизнью, соразмерной органической насыщенности живущего”. Век избыточно витален, “это век человеческого животного как частичного бытия, превзойденного Жизнью”. Во-вторых, — волюнтаризм. Волюнтаризм как попытка прервать историю, как недоверие к истории, попытка ей противостоять. Проект нового человека подразумевает героическое прерывание исторического процесса. И именно в зазоре между волей и жизнью возникает необходимость террора, через который век исполняет свою судьбу.
Ещё одна неотемлемая примета века — жестокость, в которой обнаруживает себя столкновение идеи и субъекта, бесстрастного и страдающего. Я должно раствориться в мы, “но я получает доступ к растворению себя, лишь соглашаясь на возможные муки”. Бадью фиксирует этот своего рода “платонизм вверх ногами”, наделение идеи реальной властью над страдающими телами, отношение бессмертного и бесстрастного мы-субъкта и его истерзанной индивидуальной составляющей. Раненое, искалеченное тело — подлинное свидетельство причастности к идее, к производству истины. Век, сам себя мыслящий скорее героически и эпически, пренебрегает объективными знаками жестокости в угоду своей подлинной страсти — страсти к реальному, которое и будет главным проклятием, главной катастрофой столетия.
Для Бадью, вопреки расхожему мнению, ХХ век вовсе не руководствовался обещаниями “прекрасного будущего” или иллюзией “земного рая”, скорее, наоборот, — им двигала страсть к реальному, к тому, что может быть осуществлено здесь и сейчас. “Что век говорит о веке? Во всяком случае — то, что это не век обетований, а век свершений. Это век действия, действенного, абсолютно настоящего времени, а не век обетования и будущего.” Это и не век “идеологий”: власть идеологии предстает как власть реального, по отношению к которому она выступает как монтаж или маска, скрывающая его первичную резкость и выступающая подобием. Рефрен, под которым век с усилием двигался к своей навязчивой завершенности (последняя схватка, последняя война) — страсть к реальному.
Ситуация, при которой “век оказывается судим во всем — и осужден” для Бадью остаётся неприемлемой. Его задача — не выяснить ценность века или реабилитировать его, а помыслить, то, что обычно причисляется к порядку немыслимого и необсуждаемого, к порядку абсолютного зла. Поскольку, как сам он пишет, “лишь определив нацизм и сталинизм в качестве мысли и в качестве политики, я получаю возможность, наконец, подвергнуть их суду, тогда как вы, гипостазируя осуждение, в итоге потворствуете их повторению”.
Итог, “охвостье”, последние 20 лет века Бадью именует второй Реставрацией. Число (“опросы, счета, бюджеты, кредиты, биржевые курсы, тиражи…”) заступает на место реального, мнение на место мысли. Преступление века, по мнению Бадью, не прекратились, — “разве только преступников с именем сменили преступники столь же анонимные, как акционерные компании”.