ЧТО БЫ ОН НАМ СКАЗАЛ
Вчера на огромных рекламных экранах по всей Москве весь день много раз на несколько секунд появлялся лик старика с окладистой бородой и сообщение о том, что в этот день впервые было опубликовано произведение Льва Толстого.
Какое — не сообщалось. Речь идёт о повести «Детство».
Секунда — и на огромном экране над улицей, заполненной автомобилями, уже нет никакого Толстого, а есть футболист Стрельцов, о котором снят фильм, а потом кредит на пять миллионов, а потом и бургеркинг за пол цены.
Так весь день Лев Николаевич и барахтался в этом потоке, то выныривая на мгновение с открытым ртом и широко раскрытыми глазами, то снова уходя с головой в булькающее рекламное месиво.
Есть люди, о которых мы не знаем, как бы они отнеслись к тому или иному явлению современности. Но про Толстого — знаем.
Стоя под огромным рекламным экраном с беспрерывно меняющимися картинками автомобилей, девушек, банкнот и котлет, он ужаснулся бы и, постукивая своей неизменной палкой по асфальту, пошёл бы писать статью о том, как жить нельзя.
С Толстым случилась странная — а может и не странная, а очень понятная — вещь. Его славословят. Его юбилеи празднуют. Ему ставят памятники. Его проходят в школе. В его день рождения его портреты выкладывают в фейсбуке. К нему относятся с видимым почтением. Но все это внешнее и видимое принятие Толстого и подчеркнутое уважение к нему означают на самое деле отвержение и изгнание.
Толстого превратили в кумира, ставят в его честь камни, кладут к ним по определенным датам цветы, ездят и ходят в его дома, с умилением смотрят на его вещи и с придыханием произносят о нем речи, но самого его знать не хотят. Он бы такой способ поклонения себе отверг с отвращением. Он был бы в ужасе, если бы узнал, что его, живого и страстного, превратили в божка под названием «Лев Толстой». Отношение к нему чисто языческое, то есть поклонение без осознания, обожествление без всякого желания исполнить или хотя бы услышать.
Не слышат не
Все мы живем, стараемся как можем, знаем меру возможного, знаем границы допустимого, делаем добро по мере сил, но ведь невозможно же совсем забыть себя, выйти из себя, выйти из семьи, выйти из офиса, выйти из профессии, выйти из круга привычной жизни и — делать то, что он хотел, чтобы люди делали.
Ему и самому это было мучительно больно, мучительно трудно, а нам? Ну мы и не пробуем. «Очень уважаем Вас, Лев Николаевич, но Вы отстали от жизни. Теперь все по-другому».
Толстовцев в России, ставящей Толстому памятники, нет. Есть анархисты, социалисты, феминистки, экологи, лгбт, кого только нет, а толстовцев нет. Как последних убила Советская власть — так новых и не появилось.
Уютно и хорошо читать про Наташу и Пьера, но невозможно читать все эти его наполненные болью трактаты о том, как он ходил в трущобы и видел там людей и не может больше жить, как жил. Ну никто их и не читает.
Прекрасно читать про детство, отрочество и юность, наслаждаясь поэзией прозы и тонкостью психологических описаний, но как же тогда всерьёз читать его яростное обличение искусства как пустой и обманной забавы сытых людей и слушать его слова о том, что все эти мульки и бирюльки постыдны и не нужны.
Толстого проходят в школе, но детям не говорят то главное, что он хотел сказать. Его проходят как писателя, но он оттолкнул от себя это слово, не хотел больше быть писателем. Толстого насильно втащили обратно, в так называемую «русскую литературу», из которой он вышел — в заплёванные и заблеванные подвалы Проточного переулка, в поля, где он на солнцепеке пахал для вдов, оттирая пот со лба и зная, что умные, продвинутые, культурные люди над ним смеются.
Ну мы и сейчас над ним посмеиваемся, над его странностями.
Ну, Лев Николаевич, ну так же нельзя, ну не могут же все пахать для вдов и тачать сапоги для друзей, и есть же теперь водопровод, так что нам не нужно собственноручно выносить ночной горшок, как делали Вы. Ну Лев Николаевич, ну ладно плуг и горшок, но невозможно же жить, не признавая некоторую долю условности и лжи в жизни. Ну Лев Николаевич…
Посмотрите на фотографию, размещённую здесь, как он смотрит в ответ на наше мурлыканье, на наше блеяние, на наши уловки и усмешечки.
Фрик был Лев Николаевич, ходил в дерюге, носил сапоги, в кармане носил картофелину, чтобы было чем поесть по дороге, смотрел исподлобья и говорил вещи, которые всем было неудобно, неловко слушать.
С современной жизнью — хоть сто памятников ему ставь и славословь на каждом углу — он бы не сошёлся никак, он был её отверг всю, сверху донизу и с начала и до конца.
Сверху — потому что там холодное, разложившееся нечто, жестокое и циничное. При царях его
Донизу — потому что там полное неотличение правды от лжи и тьма в мозгах.
Церковь, которую он отвергал, по прежнему тут со всем тем, за что он её отвергал.
Только за сто лет все стало резче, ярче, быстрее, ослепительнее, осязательнее, отвратительнее — голым стало.
Что бы он сказал людям, ехавшим убивать украинцев в Украину? Что бы он написал про эту войну? Про сошедшего с ума диктатора, чьи каратели пытают добрых белорусов?
Про таджиков, делающих за нас всю грязную работу?
Про всемирное и всеобщее увлечение спортивными зрелищами, в которых он увидел бы оглупление людей и страшную растрату денег и сил, которые должны идти на помощь бедным, сирым, убогим, голодным.
При жизни многие говорили ему о прогрессе, что прогресс меняет жизнь людей и отменяет кое-что из того, что он говорил. Он бы показал нам со страшной ясностью и присущей ему силой этот прогресс. В его время людей в России не пытали.
Всему олигархическому бомонду, с его непременной любовью к культуре и изящной жизни — что бы он сказал?
А главное — всем нам?
——