Donate
Art

Ноги, торсы и оскорбление чувств

Anastasia Semenovich19/12/18 16:521.3K🔥
«Скорчившийся мальчик», Государственный Эрмитаж, Петербург
«Скорчившийся мальчик», Государственный Эрмитаж, Петербург

В сентябре многих возмутили ноги Ингеборги Дапкунайте на библиотечном столе. Как она могла вонзиться шпильками в благородный массив, над которым чахли лучшие умы. Да это просто неуважение. Вот когда я дома встаю на рабочий стол, чтобы повесить штору, я разуваюсь — аргументирует коллега. Она очень любит библиотеки, а кроме ног Ингеборги на столе в читальном зале её возмущает закон об оскорблении чувств верующих. Вот бы добавить параграф об оскорблении чувств читателей, подумалось мне.

Я никогда не видела в библиотеке ни одной задорной Ингеборги с загорелыми ногами в лаковых туфлях, духах и улыбке. Только людей науки в библиотечных тапках. Серо-белый мрамор, гигантские листья полувековых монстер, деревянный стук ящичков картотеки, звук трения ботинок о ковры.

Чуть более людно (и тепло) в музеях: их я люблю, как та самая коллега — библиотеки. Оскорбит ли меня, если в Эрмитаже кто-то ковырнёт старинную раму, полапает античную скульптуру? Наверное, по «понятиям» российского общества я, человек с образованием в сфере искусства, имею право и даже должна негодовать, видя подобное «неправильное» поведение.

Да, я нежно люблю наши государственные музеи с неловким маркетингом, тёплыми коридорами и буфетами с высокими потолками. Люблю потемневшую живопись с сеточкой кракелюр под слоем лака в рыхлых золочёных рамах. Но давно уже с большим интересном наблюдаю за посетителями, чем за героями картин. И не оскорбляюсь, а сожалею. Какие невыносимо постные лица носят люди в музеях, какую натужную серьёзность! Кажется, что пьяные барочные толстяки, голые и счастливые нимфы, ироничные голландцы смотрят на серьёзного зрителя с жалостью, будто кракелюры до срока бегут по его молодому лицу. Нельзя, нельзя в музее смеяться и улыбаться, не принято это в суровых российских реалиях.

Ян Фабр в Эрмитаже
Ян Фабр в Эрмитаже

Любое вмешательство в традиционный музей, в его залы — красивые, старые, тёплые — чревато народным и цеховым гневом. Как если бы в мавзолейную мраморность РНБ (Российской Национальной библиотеки) впорхнула Ингеборга на своих красивых ногах (или каталась бы по мраморным парапетам в своей стильной юбке — хорошая, по-моему, идея для фотосессии). Пару лет назад журналисты возмущались жуками и чучелами Яна Фабра в «храме искусства», в Зимнем дворце и Главном штабе. Понятно, что дело было не столько в чучелах, сколько в «кощунстве»: дам и господ в персиковом румянце и жемчужно-чёрном вандейковском атласе сместил с насиженных мест фриковатый бельгиец, похожий на Ричарда Гира (если бы он был европейцем и сыграл в десяти сезонах «Комиссара Рекса»). И самое непростительное: бельгиец живой, то есть достоин как минимум пренебрежения, а за покушение на ван Дейка — уничижения. Не потому, что мы все любим старину портретиста, а потому, что привыкли к его дамам и господам в этих залах. Люби мы ван Дейка, к свиданию двух фламандцев отнеслись бы много спокойнее. Но мы охраняем старые эрмитажные залы ревнивой полицейской любовью.

Какие жуки в ван Дейке, как можно! Тут ведь музей, хранилище энциклопедических знаний и нашей (ну, или не нашей — тем ценнее!) великой культуры. Нельзя, чтобы какие-то там жуки вклинились в трансляцию вечных ценностей. Её положено смотреть почтительно и чинно, не подавая виду, будто ваш интерес избирателен, а что-то откровенно не нравится. Выбросите свои суетные мысли и дилетантские суждения из головы, у вас тут встреча с прекрасным! В институте преподаватель часто повторял фразу, которую мне ещё чаще приходится проговаривать друзьям, приходя с ними в музей или галерею: «Искусство — это не “большое и чистое”. Именно пафос «большого и чистого» повинен в том, что многие идут в музей отбывать повинность.

Как-то я встретила у работы Фабра в Эрмитаже семью, ворчавшую: «Зачем здесь это уродство, сюда же водят детей!» Я представила, как много тех, кто идёт в музей, как на экзамен, надев умное выражение мозга, которое так глупо выглядит на лице. Испытание «большим и чистым», высоким, непонятным, недоступным. И каждая крошка штукатурки, имитирующей камень, которого не существует в природе, каждая потемневшая и состарившаяся в углу зала живопись видятся сакральной храмовой атрибутикой, на которую нельзя дышать, иначе оскорбишь верующих. Если ребёнок в порыве любопытства потрогает нависшую над ним округлую ногу иссиня-белой беспечной мраморной богини, ему со страшным лицом шипят: нельзя! Родители или бабушка покраснеют, смотрители наденут недовольство. Психея, увлечённая Амуром, и не заметит робкой попытки нового ухажёра.

А потом гости пройдут в зал великого Рембрандта, и уже видны фламандские натюрморты, где в раме плотно, как кильки в томате, уложены креветки, угорь, устрицы и прочие деликатесы (и ещё почему-то лимончик). Но вдруг боковое зрение ловит нечто инородное. Кинематографически омерзительное, обклеенное жуками. Как сказать ребёнку, что это и почему оно здесь? Хотели детям музей показать, а тут такое!

А как показать музей? И детям, и вам, и всем? Мне кажется, потрогать скульптуру — лучшее, что можно сделать для её познания. Или понюхать живопись — чем он пахнет, старый лак? Маслом, хвоей, художественной школой. Мне всегда хочется трогать скульптуру. Особенно античную, все эти «римские копии с греческого оригинала, I в до н.э.». Когда на втором курсе института мы проходили антики, их положено было трогать — преподавательница говорила, что это можно и нужно. И я до сих пор люблю, особенно летом, когда на улице жарко, слегка коснуться живительно прохладного мраморного плеча Антиноя, косых мышц Геракла или даже чёрного египетского саркофага с широким женским лицом и приплюснутым носом. Да, это «неправильно» и «неинтеллигентно». И смотрители и большинство зрителей охраняют музей от таких, как я — пришедших не за энциклопедическим знанием. Хотя сегодня живые впечатления, опыт чувственного, сенсорного восприятия, переживания — самое ценное в арсенале традиционного музея, ибо «Википедия» знает больше всех, а картинки в лучших ракурсах найдёт профильный хэштег.

Но стремление соответствовать некому образу «высококультурного» и «интеллигентного» человека даёт такой ушиб по рецепторам, что почти исключает навык общения с искусством на чувственном и эмоциональном, а не интеллектуально-теоретическом уровне. Тот же Фабр рассчитывает не на вашу высоколобость, а на живое любопытство и готовность поиграть. Но для российского зрителя получение удовольствия в музее — нечто почти стыдное и кощунственное, как ноги Ингеборги. Вместо того, чтобы три часа любопытствовать, задавать «глупые» вопросы (почему у всех портретов в этом зале такие дурацкие шляпы? А им не стыдно было изображать себя пьяными? А кто эта женщина?) и улыбаться ответам (Потому что была мода на дурацкие шляпы. На себя посмотрите! А женщина рядом с тем пьяным мужланом — его жена, и вообще это семейный автопортрет), мы готовы три месяца оскорбляться. Мы привыкли, что искусство — «большое и чистое». А уж музей = обязаловка, для галочки. И если у вас галочка не там, где нужно, то вы «невоспитанный». Идеологически не выдержанный товарищ.

Лет пять назад ко мне в Питер приехала подруга из родного города. Осторожно попросила показать ей Эрмитаж, но так, чтобы ей понравилось, и чтобы она не переела впечатлений. Тогда я, кажется, впервые оценила важность запроса на удовольствие от искусства (вместо привычного «так, берём план-схему, вот тут да Винчи, вот тут Микеланджело, вот тут Рембрандт и ещё надо сходить к импрессионистам»). В итоге мы ходили к мраморным красавцам-Дионисам, индийскому оружию и японским лаковым шкатулочкам на третьем этаже. Удивительно, но в разгар майских праздников нам (особенно вокруг шкатулочек) никто не мешал. Было весело и интересно, мы представляли, как брутальные индийцы поют и танцуют, как в кино, с блестящими кривыми мечами. Как скрытные японские воины в раздумьях теребят уродливые фигурки из слоновой кости. Как загорелый красавчик Дионис, смеясь, сдувает нависший над зелёным глазом виноградный лист.

Удовольствие. Как только разрешишь себе начинать общение с искусством с симпатии, а не с напряжённого поиска смысла или энциклопедического обоснования, воспринимать его станет много приятнее. У залов появляется вкус и запах, у кудрявых Дионисов — голос и характер. Ты замечаешь, как Миша Маркер похож на Рене Магритта (а работы «Ставьте лайки, подписывайтесь на канал» и «Это не трубка» — вообще родные), граффити на районе заиграют цветами Кандинского, Рембрандт окажется не патетичным стариком, разнежившимся в золотом лаке, а жизнелюбом и балагуром, любителем экзотических тряпок с барахолок.

Удовольствие расширяет горизонты. Холодной зимой 2016 года я стояла в Лаврушинском переулке в очереди на выставку Roma Aeterna — шедевры Ватиканской пинакотеки приехали в Москву. Пресс-аккредитации у меня не было, электронные билеты скупили подчистую, оставалось стоять в очереди и надеяться. Я приплясывала, как Женя Лукашин, рядом чуть колыхался на воротниках дам длинный мех. Они стояли пышными конусами, грея ледяную корку под ногами, спрашивая друг друга: «Там хоть картины? Или репродукции? Настоящий Караваджо-то этот? А то чего мы тут мёрзнем… Хоть бы на иконы посмотреть». Мне хотелось сказать, что Караваджо не писал икон. Что он был беглым убийцей, картёжником и рецидивистом. Но ещё больше хотелось, чтобы сила, горячая, победительная сила его композиций смела любые суждения о «большом и чистом» как обязательной составляющей «настоящего» искусства. Через три часа меня и шубы впустили, воровато приоткрыв дверь. За ней оказались настоящие картины — не репродукции.

И раз уж речь об удовольствии, разрешите себе определять искусство словами «нравится» и «не нравится». Казалось бы, простые, очевидные категории. Но всякий ли сможет спокойно и твёрдо сказать, что не любит Ван Гога (Матисса, Пикассо, того же Караваджо)? Однажды я почти решила писать курсовую про Кандинского, и остановила меня преподавательница. Метким, почти ласковым вопросом: «Настя, вам он самой-то нравится?» — «На самом деле нет. Мне не нравятся его цвета» — «Если честно, мне они всегда казались ужасными». Это звучало легко и честно — я поняла, что так можно, и впервые заметила, что цвета мне нравятся у Сарьяна. Впрочем, в следующий раз (и в менее формальной обстановке) моё признание в антипатии к Кандинскому спровоцировало чуть ли не выяснение отношений на уровне «он гений, как можно его не уважать, ну почему он тебе не нравится?!»

В наследство от советского культпросвета нам досталось знание, что есть «правильные» и « неправильные» деятели культуры. И мы обязаны любить саврасовских грачей, левитановский покой, репинских запорожцев. А не любить — кого-то другого, смотря по ситуации. Я, допустим, искренне люблю Левитана, но не встречала человека, который без ложного пафоса отрицания сказал бы: «Нет, это не моё». Наверное, отсюда растут ноги «очереди на Серова» и настойчивое желание посмотреть «иконы Караваджо». Малочисленная и несколько карикатурная богема показательно брезгует очередями на Серова, а средний зритель саркастически презирает условного Павленского (и стоически терпит очередь). А ведь можно просто разрешить себе осознать, что вам нравится, а что-нет. Полюбить случайно что-то «неправильное» и снести заборы в собственном восприятии.

Неприятно, но мы пришли к выводу, что отношение к искусству — калька вечного гражданского противостояния тех, кто «за веру, царя и отечество» и тех, кто едва терпит «эту страну» вокруг. По обе стороны воображаемых баррикад есть «ваши» и «наши» со своим снобизмом и понятием о рукопожатности, а также зрительскими комплексами, ушибленными и травлеными рецепторами. Успех куратора (арт-критика, искусствоведа, художника) — это когда удаётся вытащить из зажатого зрителя ребёнка, который хотел бы схватить мраморных женщин (и немраморную Ингеборгу) за всё, за что хочется. И не думать, «чей холоп» художник.

Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About