Александр Марков. Поэтическое исследование фотографии: Х. Ангелакос.
Христос Ангелакос (Χρήστος Αγγελάκος, р. 1962) — греческий поэт, прозаик, филолог, теоретик, переводчик на новогреческий язык работ Жана Старобинского. Его сборник стихов «Свет напротив» (2011) открывается разделами «Черно-белые фотографии» и «Цветные фотографии». Слово фотографии не названо, но прямо следует из названия сборника: Τα φώτα απέναντι — слово «свет» во множественном числе может означать «прожекторы», «вспышки», а может праздник Богоявления, явления во всей чистоте, преимущественного явления. Напротив может указывать на пространство, а может — на точность подгонки двух элементов, на оплату по счетам, когда против доходов пишутся расходы, против суммы долга — сумма выплаты. Именно так, экономически, по Ангелакосу, и действует фотография: ее негатив и позитив — это расчет по долгу, это полная выплата той цены свободы, которую дарует нам наше зрение. Это и означает авторский эпиграф к «черно-белой» части:
Когда ты смотришь вглубь через стекло
Все видишь чистым, словно на продажу
Выглаженное и означает в греческом мире выставленное на продажу, нужно привести вещь в порядок, чтобы ее можно было продать. Но обычно такое приведение в порядок требует хитрости, хитроумия, притворства: так Одиссей привел себя в порядок, велев привязать себя к мачте, чтобы не погубило его манящее пение сирен — и выкупил себя из великих опасностей будущего, научившись смотреть на свой дом не как на гарантию спокойной жизни, а как на собственную волю, собственную свободу быть всегда и у себя дома, и без дома. Дом — это только предел свободы, слепое пятно свободного человека, которое превращено в зрячее пятно искусством фотографии. Потому что здесь фотография не требует хитрости, ее бесхитростность, взгляд через стекло фотокамеры, и есть настоящее путешествие образов, которые и сделают дом по-настоящему уютным и родным.
Проявка фотографии оказывается успокоением, влага фотографического раствора, который и позволяет изображению проступить, и потом смывается, как смываются воспоминания. В варианте Ангелакоса эта тема усложняется: сосуд тела даже при смерти беспокоен, как фотоаппарат, ищущий новых впечатлений, и при этом принятие своей смертности, «ладонь не прострешь», то есть не поклянешься опрометчиво, и позволяет встретиться с собственным образом. Тогда слезы скорби и проявляют вполне светлый образ, образ неспешной речи:
Успокоится мол
скорбь в сосуде тела
та послушная скорбь
-- что и свет не зажжешь
на боку не приляжешь
и ладонь не прострешь
-- чтоб не сдернуть покров
протекающий скорбью.
Но есть и другая клятва, «выравнивающая складки», то есть готовящая к съемке весь мир. Пленка тогда уже не может быть цветной, она становится черно-белой, «цветы» и цвета убираются. Потому что тогда действие памяти, которая не должна исчезнуть в мутной воде впечатлений — противостояние мутной слепоте, передвижение мебели как понимание четких контуров вещей:
Легко пройдёт рука
погружаясь в воду впечатлений
чтобы выравнять складки
затушить фотопленку
цветы убрать
и свет.
В ослепшем доме
Передвигает. Память. Мебель.
(Х. Ангеллакос не использует знаков препинания. В нашем переводе мы иногда ставим их для связности, так как без этого образы могли бы оказаться слишком сложны.
Мы подхватываем тему Б. Кассен в ее книге «Ностальгия», где главный вопрос поставлен так: «Как быть у себя дома?» и «Где мы у себя дома?»)
При этом такая память о механическом движении, подвешивающая тело «на блесне дыма», произвольных ассоциаций, тоже должна сгинуть. Только тогда, как фотография изображает само изображение, и сам сон заснет в своих усыпальницах, и тело, преломлявшееся до этого во множестве фотографических «зеркал», само раздробит эти зеркало, само установит, когда ему появляться или исчезать, когда стыдиться себя («румянец»), а когда переполняться мучительной страстью и тоскою:
Прежде чем сгинет
сия тень
неужто тело
уже подвешено
на блесне дыма
над окаменелой лавкой?
Ночь прячется в пальто из кашемира
в сна усыпальницах.
А утром
румянец зеркала дробит.
Фотографии, которые остаются после такого нового испытания памяти, уже не на прочность, а на стыдливость, уже не являются следами, оттисками славы. Они напротив, спрятаны в свертке, в подземном сундуке, за створами (мы перевели «под досчатым полом») — альбом оказывается противоположностью глянцевого принципа. Глянцевые фотографии знаменитостей забываются в «закатном ликере» (в оригинале «коньяк», то есть темный глянец, настой, работа стилистов и студийных фотографов, которые многолетним опытом гламурных съемок и создают образы див), и только острота ассоциаций заставляет улыбнуться при воспоминании о глянце. Но именно тогда понятно, что настоящая фотография — это не «глянцевая искра», не фотовспышка, прельщающая многих, а булавка, необязательное крепление. Тело не просто само решает, когда явиться, а когда нет; оно играет своей необязательностью, и страсть в себе уже вызывает даже не произвольным образом, но просто идя на запах закатного ликера:
И будет жить и видеть, как проходят друг за другом
любимцы публики
в закатном ликере растворяясь.
о оттиск брака в фотоальбоме
под досчатым полом
на булавке
которая
клеймит улыбку
глянцевою искрой.
«Оттиск брака» дает возможность всегда быть у себя дома, и чувствовать запах как ретушь фотографии. Лучше фотография без ретуши, и лучше без терпкого запаха хранить свою свободу, непосредственно пикирующую в сны:
Но как я рад вас встретить
где вы пикируете в ваши сны
себе обрезав крылья скорби.
Под сенью эвкалипта жаркого,
где орошается душа,
скорбит рубаха.
цветные корни, чернота ветвей
— сбылась она несбывшейся весною.
Здесь уже душа орошается, желание вновь проявить раствором свойства души возвращается, и это вызывает небывалую скорбь. «Несбывшаяся весна», не до конца проявленная жизнь, оказывается синонимом смерти, и чтобы не умереть в черноте ветвей, приходится видеть корни цветными, потому что весна поблекла полностью, время поблекло, и только быстрый перебор собственных воспоминаний может привести в чувство. Фотография пикирует в сны, а чувство должно спикировать в реальность. Об этом «блюз осознания»:
Не понимаешь
то ли с распущенных волос точатся слезы снегопадом
то ли фонарь сверкает на крыле ее велосипеда белого
то ли рука
объятая любовью
сжимает ее бледную ладонь
как яростный итог
ее пути
то ли,
признаться,
ответ найдется
в прицельности ее вопроса.
Получается, что слезы оборачиваются сверканием, сверкание все изглаживает, «бледная ладонь», чувствующая насилие со стороны обступивших со всех сторон образов. И единственный способ избавиться от тирании образов: подвести итоги, яростный итог, который и есть содержание фотографического изображение. Фотография суммирует все, что попадает в глаз камеры, но она же и позволяет «признаться» не в смысле «выдать секрет на допросе», а в смысле «сказаться», как говорят «сказаться мертвым» (именно так, просто «так сказать», в оригинале, если бы по-русски это не звучало как
Черно-белая фотография зовет возвращаться в
Возвращайся туда,
где уже кончились ступеньки,
в те комнаты, где гипсовые лики
где цепкие нетопыри
и строки ровные
возвращайся
на рухнувшие рельсы
на молчаливый выкуп
на выкраденные речи
из ущелья сна
возвращайся, возвращайся
а вечером придешь
чтоб заглянуть в свою дремоту
Оказывается, что и фотоальбом не спасает от пикирующего сна, если во сне мы научились «ровным строкам», прямым линиям, прямым выражениям, буквально сказано, «корпусам, испещренным именами». Само плавание не создаст теперь Одиссея, его корабль исписан именами Сирен, несет следы их когтей. Рухнули рельсы хитроумия. Новый Одиссей возвращается не на Итаку, а в собственную дремоту, в темноту фотокамеры, заглядывая в которую, он понимает, как
Пожелтевший путь
пусть совершает
на лазурной колеснице
воздух
Направо
как посмотрю
неписанная терпкость
пшеница сбоку
на вершине
мать
камнем колошматит
-- орех зеленый и миндаль зеленый --
незрелый мозг
Здесь оказывается все незрелым, терпким — именно в этом испытание для нового Одиссея, который, казалось бы, покорил воздух самолетам и видит в телескоп всю Вселенную. Но оказывается, что сами чувства порой неприятны, сами чувства лгут, хотя они казались «матерью» ума. И здесь уже невозможно решить все на уровне контуров, черно-белых фотографий, которые устанавливают меры всем вещам, вырывая их из былой тьмы. Здесь вещи начали толкаться, огорчая чувства («ветхий завет» черно-белого раздела и кончается горечью пророческих книг). Нужна цветная фотография, уже не воспоминание, а карта, порядок передвижения вещей. Эпиграф к разделу о цветных фотографиях:
Оружье взяли все --
одной любви упрёки
Любовь попрекают, хотя во всем виновато оружие. Но просто все вооружились вещами, кто ружьем, кто квартирой, кто стулом, шкафом или книгой, тогда как любовь разоружает. Оружие здесь способ забрать себе что-то, не взвешивая, не отмеряя, просто сочтя своим. Тогда как разоружиться можно, только поняв, сколько света, сколько тепла ты поглотил, взвесив эти драгоценные фотоны-витамины в чистоте бетонных стен — на цветных фотографиях уже не отвлеченная чистота фотобумаги, а реальная чистота фотографируемых предметов:
Остаюсь я здесь
на веранде скорпиона
на пятнах солнца
средь бетонных стен
пытаюсь взвесить опыт драгоценный
веретено разлуки серебрится
в раскаяньи ночном
на простынях влюбленных
в остывшем доме
Дождя сдвигаю занавеску,
выхожу
Влюбленный прежде,
чем в меня влюбились,
отраве сердца
верный.
Одиссей нашел формулу, в которой образы любви не гнетут, не терзают корабль тела, так что хочется умереть от скорби по не найденным фотообразам (хотя дом остыл — фотолаборатория закрыта). Он выходит в дождь, который проявляет себя, не собираясь ничего проявлять: это не фотораствор, а растворение света в самой идее пролития света. И тогда и любовь бытовая, берущая примеры из литературы или жизни, растворяется во влюбленности как идее, в высочайшем опыте любви, вышедшей к человеку:
Но всё же
существует жизнь
в той самой женщине
что пред тобой лежит волной морскою
в той девочке
что позади бежит
от кружев грязной лужи
в прошлом
что всё теперь простёрто пред тобой
поскольку ты еще родиться не сумел.
Ты растворен в ситуации того, что было еще до твоего рождения; и потому скромность природы, застенчивость души, стыдливость самой жизни и оказывается существованием жизни, способной себя воспеть. И тогда смерть уже не программируется в начале жизни, как якобы довесок, который ты вынужден купить вместе с жизнью. Фотография избавляет от этой экономической логики довеска, товара в нагрузку. Смерть — это тоже товар, его придется купить, но на условии, что смерти будет о чем с тобой поговорить, — и не только во сне фотографических образов, но и наяву, в высохшей проявленности жизни. Это негатив, но такой, которому есть о чем поговорить со своим позитивом — человеком:
Мне снилась смерть моя
Не как послеполуденный удар
Не в образе несчастного ребенка
который думает открыть глаза
но не может
Не странника
утратившего все черты лица
Она придет и выкинет
стекляшки из кармана
длинного плаща
И улыбнется мне во сне,
как будто бы лицо родное встретил
которое приснилось как родитель
и улыбнется
в магистрали света
на листах терпенья
патине твердой памяти
тогда лишь смерть придет,
придет, и будет на тебя похожей.