Дмитрий Виленский. Художественные сообщества внутри чрезвычайной ситуации. Что Делать?
Интервью со-основателя коллектива «Что Делать» Дмитрия Виленского независимому журналу ЭББ о функционировании искусства в условиях чрезвычайной ситуации.
–for English scroll down–
ЭББ — двуязычный самиздат о политическом сопротивлении и свободе, репрессиях, фашизме и войне. Журнал печатается и сшивается вручную двумя подругами из Нью-Йорка и Москвы. В 2023 году вышел благотворительный выпуск с заголовком «Что мы наделали?», посвящённый рефлексии о политической ответственности россиян: ок в контексте полномасштабного вторжения в Украину.
Третий номер ЭББ, который выйдет в 2024 году, получил название «Сопротивление материалов». В него войдут междисциплинарные работы о различных формах и форматах протеста и о радикальных художественных высказываниях, в том числе — интервью с создателем коллектива «Что Делать» и Школы Чрезвычайных Ситуаций Дмитрием Виленским.
ЭББ: Вы начинали работать в Советском Союзе. В чём для вас заключались особенности функционирования искусства в тоталитарной системе?
ДВ: Это вопрос на целую статью, и таких анализов довольно много уже. Стоит подчеркнуть, что опыт пребывания в среде диссидентского искусства в СССР научил тому, что есть различные линии разделения между «разрешённым», официальным искусством и запрещённым–неофициальным. И что занятие искусством подразумевает определённый риск и исключённость из публичного пространства и важно создавать альтернативные формы контр-публичности и самоорганизации.
ЭББ: Можно ли делать искусство в современной России, в условиях военизированного фашистского режима?
ДВ: Мне повезло убежать до того момента (4 сентября 2022), как публичная сфера в России стала откровенно фашисткой, военизированной, тотально контролируемой и жёстко консервативной. Так что я не могу отвечать за тех, кто остаётся там.
Как отдалённый эксперт и тот, кто считает важной поддержку тех культурных работников, кто продолжает сопротивление этим тенденциям внутри ситуации, мне кажется, что остаётся пространство для определённых гуманистических, экзистанциальных работ: поэзия, графика, документация, дневники и тд. Возможны какие-то исторические показы, но не уверен, что их авторы могут касаться различных чувствительных вопросов исторических ситуаций (к примеру, рассматривать какие-то гомосексуальные истории или истории государственного насилия), которые могли бы сделать эти высказывания современными.
Также, мне кажется, что возможны внеинституциональные художественные, критические исследования. Наверно, возможна непубличная выставочная деятельность, но уже с большим риском, если происходят высказывания на криминализированные темы.
Ну и по-прежнему остаётся большое пространство аполитичного, постмодернисткого (в российском значении этого термина), коммерческого искусства, что мы видим на примере большого количества ярмарок, галерейных выставок, театральных постановок и прочее. Всё становится похожим на Тегеран. И в этом плане общая картина развития современного искусства не очень-то и изменилась с началом войны (после 2014 года).
ЭББ: Что для вас сильное искусство?
ДВ: Не сильное, а скорее достойное в том смысле, в каком мы употребляем выражение «достойная жизнь». Это искусство, которое стремится выйти за ограничения рынка искусств и ставит себе задачу формирования сообществ и заботу о достоинстве человека.
ЭББ: Как бы вы описали актуальные направления в искусстве и современных художников?
ДВ: Есть определённая грантовая западная и международная конъюнктура: global south, decolonial studies, queer, artificial intelligence, identity politics, non-humans, art research… Сложно назвать это направлениями, но они точно отражают сферу интересов системы и общественный запрос. И художники не могут его игнорировать, если они хотят оставаться в этой системе. Проблема этого запроса, что он становится такой новой доксой, не оставляя пространство для критики, но в то же время всё равно создаются произведения, которые позволяют себе сделать критическое усложнение, снять идеологическую чёрно-белую картину мира. Их не так много, и для них сложно получить поддержку, но они есть. И мне хочется верить, что наше творчество как раз развивалось в стороне от мейнстримной конъюнктуры.
ЭББ: Может ли искусство выполнять политические задачи?
ДВ: Искусство связано и с политикой, и с полицией, как нас научил Рансьер. Как показывает состояние современного мира, оно справляется с прогрессивными политическими задачами совершенно неэффективно. То есть на фоне всестороннего наступления политической реакции и прямого насилия в форме войн, фундаментализма, клерикализма мы видим, что хрупкая гегемония лево-либеральных идей на западе (деколониальность, ЛГБТ+, феминизм, идентичность, права мигрантов и прочее), оторванная от классовой повестки, сейчас оказывается везде под вопросом, несмотря на десятилетия культурного доминирования на Западе. Легко в этом винить провальных, коррупционных политиков, но может быть стоит пересмотреть какую-то сложившуюся доксу и сделать работу над ошибками и несколько изменить видение политических задач искусства?
ЭББ: Расскажите, что сейчас происходит с группой «Что Делать»?
ДВ: В 2024 году нашему коллективу исполняется 20 лет. Можно подводить итоги и, вроде бы, после нашего бегства из России это уместно сделать, но сделать это практически невозможно. За последние полтора года нам пришлось полностью изменить условия своей работы в ситуации полной неизвестности и ограниченных возможностей какого-либо планирования. Самое сложное — это обрести точку, из которой мы говорим. Если раньше всё было ясно: «Что Делать» — это коллектив художников, интеллектуалов, исследователей из России с последовательно критической позицией по отношению к российской политике, стоящий на позициях интернациональных новых левых, участник множества активистских международных сетей и, в то же время, с серьёзной международной арт-карьерой, создавших ряд достаточно известных произведений. То есть наша коллективная субъектность была ясно позиционирована и не требовала особых пояснений. Сейчас, когда мы потеряли нашу социальную базу в России, когда наши сети солидарности оказались в ситуации жёстких конфликтов по реакциям на войну в Украине, на войну в Палестине (пресловутый провал «левых сил»), то определить, кто мы, стало значительно сложнее. Нам удалось сохранить отчасти свою международную позицию, несмотря на серию бойкотов, спровоцированных некоторыми украинскими культурными работниками, но в то же время наше присутствие оспаривается, как обладателей некой токсичной российской идентичности. В этой новой ситуации мы естественным образом взяли на себя роль организаторов нашего разбросанного по различным странам и городам культурного сообщества. При этом нам важно преодолеть его неизбежную изолированность и маргинализацию и попробовать сформулировать (и сформировать) наш новый эмигрантский опыт, соотнести его с другими опытами эмигрантов и беженцев и осознать его место в широком международном контексте. Это очень сложная задача, особенно на общем фоне потери смыслов и мотиваций для продолжения хоть какой-то смыслообразующей деятельности. Но другого пути я сейчас не вижу.
ЭББ: Расскажите про Школу Чрезвычайных Ситуаций и её предшественницу, Школу Вовлечённого Искусства: с какими вопросами и проблемами вы столкнулись во время работы?
ДВ: Школа Вовлечённого Искусства проработала в Петербурге почти 10 лет, с 2013-го по 2022 год. Она была основана как независимая образовательная инициатива в ситуации, когда в России полностью отсутствовало институциональное образование в области современного искусства. То есть образования, построенного на критическом, модернистском каноне искусства. Нам, как и ряду других образовательных инициатив, основанных художниками, пришлось формировать пространство неформального обучения, так как в обществе был запрос на понимание и деятельность в области современного искусства. В то же время позиция нашего коллектива — и эстетическая, и политическая — находилась в сильном противостоянии с представлениями о месте искусства в России. То есть наша позиция, будучи признана интернационально на самом высоком уровне, в России оставалась маргинальной и выключенной из мира искусства, и это создало очень специфическую точку сборки для участников нашей школы, которые также не видели для себя места в коррумпированной, токсичной и деполитизированной атмосфере российской культуры. А мы им предлагали совершенно иное видение искусства и сообщества, основанное на практиках коллективности, телесной солидарности, различных видов активизма. В общем, это были волнующие годы, и нам удалось культивировать множество новых позиций и сообществ, которые сейчас на 80% оказались вытеснены из России. При этом с 2014 года и наших протестов против начала войны в Украине всё сообщество школы всё время существовало в ситуации чрезвычайного положения. И этот опыт уже в эмиграции привёл нас к решению создавать Школу Чрезвычайных Ситуаций.
В какой-то степени это органическое продолжение наших практик, но опыт эмиграции настолько уникален, а опыт осмысления бездн фашизации и насилия настолько психологически тяжёл, что нам приходится полностью пересматривать нашу педагогику. На протяжении 2023 года нам удалось в кооперации с другими институциями провести четыре версии этого проекта: в Белграде (в кооперации с Center for Cultural Decontamination), в Ереване (Institute for Contemporary Arts), в Гамбурге (в кооперации с Hochschule für Bildende Kunste) и в Стокгольме (Hägerstensåsens medborgarhus). Все эти версии школы были продуманы как создание площадки для взаимодействий различных сообществ: местных культурных работников и недавних эмигрантов, которым важно устанавливать новые связи в месте, где они теперь проживают.
Все проекты имели практическую реализацию в форме составления лексиконов, перформансов, выставок, публичной лекционной программы и различных форм создания непосредственных сообществ, которые получили импульс для продолжения совместной работы.
Также мы развивали наше community space в Берлине — Emergency Project Room, который оказался важной точкой сборки местного сообщества, неформальной резиденцией и местом проведения различных мероприятий: от просмотра фильмов, перформативных дискуссий (13 встреч из серии Mad Tea Parties — кружка изучения абсурда современности), также мы запустили совместно с хореографом Верой Щелкиной перформативную программу Unplanting the Seeds of Hatred.
Также стоит отметить, что оказавшись на Западе, мы столкнулись с очень ограниченным запросом на внеинституциональные формы обучения. Если вы делаете что-то образовательное за пределами арт-академий, то скорее всего вам будет сложно найти аудиторию — она чувствует себя очень комфортно в рамках широкой программы и разнообразия замечательных преподавателей в множестве арт-академий в Европе. А за пределами Европы, те культурные работники, которые могли бы учиться вместе с нами, намного больше травматизированы и потеряны, вне всякого институционального контекста и возможностей реализации.
ЭББ: Какую роль играют материалы в вашей художественной деятельности? Как выбранный материал влияет на суть работы?
ДВ: Материалы — то есть медиум — всегда играют важную роль. Нас знают не только по нашим видеоработам, но также по масштабным инсталляциям, скульптурам, текстильным произведениям. Можно сказать, что в своих выставках мы всегда исходили из концепции тотальной инсталляции, которая связывает в единое пространство самую разную материальность. И эта комбинация из time-based media и чего-то более устойчивого создает диалектику материальных взаимоотношений.
ЭББ: На какие результаты работы «Что делать?» и Школы Чрезвычайных Ситуаций можно надеяться в долгосрочной перспективе?
ДВ: Сейчас в ситуации климатической катастрофы и эскалирующих войн и насилия трудно что-то предсказывать. К тому же меняется довольно быстро и радикально сама система искусств и понятие искусства. Что будет с музеем? Архивом? С критическими, модернистскими практиками? Да и просто с человеческой памятью, как однажды Борис Гройс точно отметил, что мы живём в мире, где никто ничего не помнит.
Надеюсь, что останется, точнее разовьётся сеть отношений, которые нам удаётся запустить, и они могут привести к выживанию сообществ и ценностей политики освобождения и гуманизма в новой постапокалиптической реальности.
—ENGLISH–
Dmitry Vilensky: Artistic Communities in Emergency. What to Do?
An interview with Chto Delat’ collective co-founder Dmitry Vilensky for EBB zine about the function of art during indefinite periods of emergency.
EBB is a bilingual zine about political resistance, freedom, repression, fascism, and war. All zines are printed and handbound by two friends living in New York and Moscow. In 2023, EBB released Issue 2: What Have We Done? , which reflected on the political responsibilities shared by russians in the context of the full-scale invasion of Ukraine.
EBB’s third issue, to be released in 2024, is called Strength of Materials. The issue features work across disciplines about radical artistic expression and the different means and mediums for protesting. The zine will include an interview with Chto Delat’ (What is To Be Done?) and School of Emergencies co-founder, Dmitry Vilensky.
ebbzine.com
EBB: You began working during the Soviet period. How would you say that art functioned under totalitarianism?
DV: An entire essay could be dedicated to this question, which has been the subject of many studies. It’s worth noting that my experience within the Soviet dissident environment has shown that official “permitted” art and forbidden unofficial art were divided on many fronts. And that having an art practice came with certain risks and exclusion from the public sphere. It was important to create our own alternative and self-organized counter-public sphere.
EBB: Is it possible to make art in contemporary Russia under the current conditions of militarized fascism?
DV: I was lucky to escape (September 4, 2022) before the public sphere in Russia became openly fascist, militarized, controlled, and brutally conservative. So I cannot answer for those who have remained.
As an expert living abroad and someone who finds it important to support cultural workers who continue to resist what is occurring within Russia, I believe that a space remains for art of a humanist and existential nature: poetry, graphics, documentary work, diaries, etc. Historical exhibitions are another possibility, though I’m not certain that artists are able to touch a wide array of sensitive questions that could give their statements contemporary relevance (bringing in the context of homosexuality or of state violence, for example).
I also think that critical extra-institutional research is possible. It’s probably also possible to organize exhibitions outside of public spaces, but it’s very risky if the shows deal with criminalized topics.
And as usual, a large space remains for fashionable, apolitical, postmodern (in a particular Russian way), commercial art. We see it through art fairs, gallery shows, theater performances, etc. It’s starting to feel very similar to Tehran. In that sense, contemporary art’s trajectory within Russia has not changed much since the start of the war (after 2014).
EBB: What do you think makes a powerful work of art?
DV: Not powerful, but dignified in the sense of the expression “a life of dignity.” This is art that strives for a place outside of the art market, that seeks to strengthen community, and that cares about human dignity.
EBB: How would you describe the current trends in contemporary art?
DV: There is a set of grant-based Western and global concepts: global south, decolonial studies, queer, artificial intelligence, identity politics, non-humans, art research…It is difficult to figure out what to call these different trends, but they definitely reflect social demands and the interests of the art system. And artists cannot ignore them if they wish to maintain their place within that system. The problem is that these demands are becoming dogmatic, which means there isn’t space left for genuine criticism. At the same time, there is work being made that seeks critical complexity and that resists an ideological, black-and-white vision of the world. You don’t find it often and these artists often struggle to receive support for their work, but it’s out there. And I’d like to believe that our own work has developed outside of this mainstream environment.
EBB: Can art successfully fulfill a political function?
DV: Art is connected to politics and to the police as Rancière has taught us. Our contemporary world has shown that art is not very effective in serving the progressive political agenda. In other words, against the backdrop of a highly reactionary political offensive on all fronts, and of direct violence in the form of war, fundamentalism, and clericalism, we see that the fragile hegemony of left-liberal ideas (decolonialism, LGBT+, feminism, identity, immigration rights, etc.), which became de-linked from any class agenda, is being called into question everywhere despite being culturally dominant in the West for decades. It is easy to assign blame to our failed and corrupt politicians. But maybe it’s worth reviewing some of our convictions, working on our mistakes, and revising our perspectives about art’s political function.
EBB: Can you tell us about the current status of Chto Delat’?
DV: Our collective is turning 20 years in 2024. We could draw some conclusions about Chto Delat’, and given our exodus from Russia, it’s probably worth doing so, but it’s nearly impossible. We’ve had to completely change our working methods this past year and a half given our state of complete uncertainty and the limited possibilities of planning for the future. The most difficult task has been to establish a stable vantage point from which to speak out. Before it was clear: Chto Delat’ was a collective of artists, intellectuals, and cultural activists from Russia demonstrating critical dissident positions about Russian politics. We saw ourselves in solidarity with the international New Left, and as participants of a multitude of international activist networks. And at the same time, as having serious international art careers along with many well-known artworks. In other words, we had a clear subjectivity that didn’t require any explanation. Now that we’ve lost our community in Russia, that our network of solidarity finds itself in fierce conflict over its reaction to the war in Ukraine and to the war in Palestine (the notorious speculation on failings of leftist politics), self-definition has become much more difficult. We have managed to maintain our international standing to some degree despite boycotts led by a number of Ukrainian cultural workers. But at the same time, our presence is questioned based on having toxic Russian cultural backgrounds. Given these new circumstances, we have naturally taken up the task of organizing our cultural community which is now dispersed throughout various countries. Moreover, it’s important to overcome our community’s inevitable isolation and marginalization, formulate (and form) a new immigrant experience, connect it with the experiences of other immigrants, and understand what it means within the global context. This is no small task, especially against the backdrop of a wider loss of meaning and any motivation to continue. But I don’t see any other path forward.
EBB: Tell us about the School of Emergencies and its precursor, the School for Engaged Art. What sorts of questions and problems have you confronted through these projects?
DV: We ran the School for Engaged Art in St. Petersburg for nearly 10 years — from 2013 to 2022. It was founded as an independent educational initiative at a time when Russian institutions were completely lacking pedagogical programs dedicated to contemporary art practices. In other words, a curriculum structured around the modernist canon. Like many other artist-led initiatives, we felt the need to develop a space for informal education because of the growing public interest in creating and understanding contemporary art. At the same time, our collective held an aesthetic and political position that was not aligned with common ideas in Russia about the role of art and its language. Our position, which was recognized internationally, remained marginalized within Russia and was excluded from the local art system. This formed a very specific assembly point for our school’s participants who also couldn’t imagine any place for themselves within the corrupt, toxic, and depoliticized Russian cultural atmosphere. We offered students a completely different understanding of art and community based on practices of collectivity, somatic solidarity, and various forms of activism. This was an exciting time for us, and we were able to cultivate many new ideas and bring together a community, 80 percent of which has since left Russia. After 2014 and our protests against the war in Ukraine, however, our school’s community began having to work under extreme conditions. That experience galvanized us to establish the School of Emergencies within our new lives as immigrants.
To some extent, this was a natural extension of our practice. But we have needed to completely rethink our pedagogy because being an immigrant is a unique experience, and because grappling with the depths of fascism and violence is so psychologically taxing. Throughout 2023, we were able to collaborate with various institutions to provide four iterations of our educational program: in Belgrade (in cooperation with the Center for Cultural Decontamination), in Yerevan (Institute for Contemporary Arts), in Hamburg (with the Hochschule für Bildende Künste) and in Stockholm (with the cultural house Hägerstensåsens medborgarhus). All these programs were conceived as a platform for different communities and organizations to exchange ideas: local cultural workers and recent immigrants for whom it is important to develop connections in the cities where they now reside.
The School of Emergencies project took the form of performances, exhibitions, public talks, and educational filmmaking. We also compiled a lexicon/atlas of emergencies. The school explored different ways of forming communities, which are now motivated to continue working together.
We additionally opened a community space in Berlin, the Emergency Project Room, that has become an important meeting point for the local community, informal residencies, and various in-person events: from film screenings to performative discussions (we met 13 times through the Mad Tea Parties series, which studied the absurdity of contemporaneity). We also worked with the choreographer Vera Shchelkina to launch the performative program, Unplanting the Seeds of Hatred.
It’s also important to note that being in the West, we have encountered very limited interest in extra-institutional forms of education. If you do anything educational outside of academic art culture, then you will likely have difficulty finding an audience. The potential participants appear perfectly satisfied with the broad curriculum and wonderful scholars found at academic art faculties throughout Europe. And outside of Europe — where an institutional structure and sufficient opportunities for realization are lacking — cultural workers who could learn with us are much more traumatized and lost.
EBB: What role does material play in your artistic activity? How does material affect the nature of the work of art for you?
DV: Material, in other words, medium, always plays an important role. We are known not just for our video work, but also for our large-scale installations, sculptures, and textiles. I would say that our exhibitions have always stemmed from the concept of the total installation, where many different kinds of materials are united within a single space. And I would say that this synthesis of time-based media and something else more durable forms a dialectic of material interactions.
EBB: What do you hope to achieve from your work with Chto Delat’ and the School of Emergencies in the long run?
DV: It’s difficult to make any predictions in our current era of climate catastrophes, escalating violence, and military aggressions. Besides, the art system and our understanding of art change quickly and radically. What will come of the museum? Of the archive? Of critical modernist practices? And also of human memory — Boris Groys once accurately observed that we live in a world where no one remembers anything.
I hope that the human connections we are building remain intact, and more so, develop. And that this will mean the survival of communities and the political values of freedom, care, and humanism in our new post-apocalyptic reality.