Тихий американец
Эту своеобразную книгу-исповедь, в которой автор наконец собрал свою правозащитную беллетристику разных лет, разбросанную по всему свету — от бывшего Советского Союза до теперешней Америки — вдвойне интересно читать людям посвященным. Для непосвященных шестисотстраничный Томас Венцлова, друг и соратник Бродского, окажется незаменимой лектурой о прежней «режимной» жизни — со всеми красочными подробностями сосуществования с этим самым режимом. Для того же, кому довелось не носится с погребальными деталями, а молча нести крест врага народа, и чьи ближние не выезжали за правдой за кордон и оттого были уничтожены в родной сторонке, «Пограничье» известного поэта и переводчика окажется не лишней возможностью сверить тоталитарные куранты с зарубежным Гринвичем восторжествовавших свобод.
С другой стороны, после мемуаров пламенных дисидентов и прочих жертв советского режима в книге Венцловы освещается еще один специфический путь из внутренней эмиграции во внешний космос закордонного инобытия. Так, в своей лекции о положении дел в правозащитном мире автор рассказывет о тех кривых дорожках, которые вели его, сына бывшего наркома просвещения, к ипостаси диссидента. Позиция «не могу молчать» заканчивалась либо бытовым алкоголизмом на пресловутых кухнях, либо соглашательством с режимом, либо тихой фрондой, как в случае самого Томаса Венцловы.
Ведь автор книги и в самом деле предстает в собственной истории ничем не примечательной личностью, стандартным гражданином своей, некогда оккупированной страны, а в советское время — цветущей прибалтийской республики. Из известной писательской семьи, но поэтом так и не стал, поскольку «достаточно рано понял, что в Советском Союзе официальные занятия литературой связаны с лицемерием и компромиссами». Преподавал в университете, но добиваться научного звания не стал, потому что «отлично понимал, с какими этическими потерями это связано». Наконец, особого непочтения к власти в те глухие диссидентские времена не выявлял. И тем не менее. «Окружающие считали меня нонконформистом — причем в двояком смысле, — вспоминает Венцлова. — Мне были чужды не только официальные советские ценности, но и то, что обычно считается знаком сопротивления, — например, интерес к новейшей западной музыке, технике, моде. Если говорить о более серьезных вещах, то я никогда не был националистом и ксенофобом, что также вызывало определенные подозрения». Даже Бродского автор не особо любил поначалу. «Володя Муравьев сообщил, что в Питере появился совершенно гениальный поэт, и прочел два стихотворения: «Глаголы», кажется, и «Пилигримы». Должен признаться, мне это, в общем, не понравилось, особенно «Пилигримы» — показались стихотворением слабым и безвкусным.
Таким образом, речь в «Пограничье», посвященной внутренней эмиграции, как раз о том тихом болоте советского разлива, откуда происходили также прочие отказники вроде Льва Лосева, с которыми в книге немало бесед, и которым в жизни нечасто давали слово в общем хоре витийствующих о «кровавом режиме». Собственно, в чем было их геройство? Они ведь не оставались на советском берегу этакими парками, пифиями и гарпиями памяти репрессированных семей вроде Анны Ахматовой или Надежды Мандельштам, которые самим своим существованием помогали скорбно ненавидеть власть всем желающим — от заезжих славистов до родных пиитов-подахматовников.
Эти самые опальные авторы, к славной когорте которых Томас Вецлова, правда, не принадлежал, но был близок, спасались, как известно в тихой гавани перевода, со временем становясь корифеями в адыгейской иди каракалпаской поэзии. Как вспоминает сам Венцлова, он даже стал своеобразным монополистом в этой области, переводя на литовский язык западных авангардистов из числа не только друзей Советского Союза.
Хотя, поступки, конечно, какие-то совершались, куда ж без этого. Например, в начале 1968 года вместе с более чем двумястами диссидентами Венцлова подписал письмо протеста против суда над Александром Гинзбургом и Юрием Галансковым. В органы по этому поводу даже объясниться не вызывали. Хотя после в Венгрию не пустили, и даже отец-коммунист не смог заступиться за сына, у которого там книжка стихов вышла. Особым поступком, впрочем, не стало письмо в ЦК с просьбой об эмиграции, в котором автор подробно изложил все, что думал о коммунизме и культурной политике партии, поскольку закончилось все тем, что за это дали не привычные десять лет лагерей, а предложили перевод шекспировской «Бури». Не стало последней каплей и вступление Венцловы в 70-х в Хельсинскую группу, после чего власти, наконец, любезно разрешили выехать преподавать за рубеж. Словом, можно было облегченно вздохнуть, ведь как вступал, знаете? «Два дня дрожал мелкой дрожью, а потом решил, что если после этого не вступлю, то потом буду презирать себя всю жизнь, сопьюсь и умру под забором». Вот какие нравственные идеалы не продавались в то низкое время!
Своеобразная эмиграция, признаься, случалась в ту бровастую эпоху была у многих «тихих американцев». Так, у самого Томаса Венцловы все произошло буднично, словно в рассказах Александра Гениса: «У меня было четыре чемодана, два из них с книгами». И как только не бежали в то время на Запад! И в чемоданах, как родственники того же Гениса, и с балетной труппой, и с шахматным кружком и даже с конференцией по ядерной физике. И если уж речь зашла о книгах, то сам Венцлова прекрасно понимал цену патриотической позиции и соответствующей литературы, о которой Андрей Арьев сказал: «Бездарная, но родная». Мол, в условиях прежней цензуры возникало такое нездоровое явление, когда все, что было направлено против цензурирующего режима, заведомо воспринимается со знаком плюс, как нечто, заслуживающее внимания. И хоть прямого отношения к творчеству автора «Пограничья» это, конечно, не имело, но, тем не менее, всегда ставило советские власти в затруднительное положение, поскольку он не был ни перебежчиком, ни эмигрантом, а попросту гражданином СССР, ведущим себя необычно.
Словом, гражданства таки не стало. «Сейчас на Западе проживает чуть более тридцати человек, к которым советские власти применили процедуру лишения гражданства,- сообщал в свое время Венцлова. — В их числе есть и знаменитости: Александр Солженицын, Мстислав Ростропович, Василий Аксенов. Некоторые из нас шутят, что мы принадлежим к элитарному клубу». Этакому, добавим, «продолжению пространства», как отзывался Бродский о смысле эмиграции. На самом же деле, полагают в «Пограничье», эмиграция любого «элитарного» литератора «ставит на место, этот опыт демократичен, он объединяет писателя с массой, с массами гастарбайтеров и мигрантов, со всеми теми, кто теснится на кораблях, штурмует туннель Ла-Манша, вздрагивает при виде пограничника или миграционного чиновника».
В дальнейшем, о чем известно не только из книги Венцловы, нашим диссидентам в Америке жилось не так уж плохо. Поначалу даже с курьезами, из которых, в
Да и прочие впечатления об Америке остались прежними, по-школярски советскими. «Я даже позволил себе циничную и, вероятно, не очень красивую шутку, — корит себя автор, — что человечество выдумало три по-настоящему страшные вещи: Освенцим, Колыму и метро в
Как бы то нибыло, но безусловный поэт и мифотворец своей переводческой славы Томас Вецлова всегда по-своему воспринимал «прикордонный» термин. Действительно, почему «пограничье»? «Нередко посещаю и Россию, не говоря уже о других постсоветских и восточноевропейских странах. Такое состояние трудно называть эмиграцией», — удивляется он. Главное, что автор книги в любом случае остается, так сказать, в тренде эпохи — обрушивая стены социальных границ и засыпая постмодернистские рвы «заграничного» времени, он следом за своим учителем Лотманом всю жизнь преодолевает личную дезориентацию на местности, оставаясь, по сути, человеком фронтира. И географические, социальные и прочие препоны соседствуют у него, как и у многих «тихих» отказников родом из СССР, с границей между жизнью и смертью. А также между Родиной и различными способами ее любить.
Стоит отметить, что любовью в этой книге заполнены почти все ее разделы. Любовью и мягким юмором в стиле, конечно же, Довлатова. Например, рассказ о биологе, который принес в издательство книгу «Колониальные полипы», а поскольку колониальная система к тому времени уже развалилась и возникли страны совсем другого лагеря, то ему было предложено назвать свой труд «Разивавающиеся полипы». Или о бытовой магии: «Если достаточно долго повторять, что Мао или Брежнев — великие писатели, они в конце концов могут получить Нобелевскую премию». Ну, и конечно же, эссе о литовцах и евреях с поляками и русскими, о выборе между демократией и национализмом, о встречах с Лотманом и о Вильнюсе как форме духовной жизни — это уже в переписке с Чеславом Милошем, в которой не только о том, как «советские власти позакрывали большую часть костелов, устроили там склады бумаги и водки», но и о том, что «для нас сорок пятый год — категория вполне амбивалентная, а для многих литовцев — это событие отрицательное».
Интересны также беседы Венцловы с группой эмигрантов («должен ли инженер в подневольной Литве строить мосты, дороги и так далее»), отчет о посещении КГБ уже в наше время, когда дают ознакомиться с личным делом («Андрей Сахаров был прозван “Аскетом», Андрей Тарковский «Комедиантом», Лев Копелев «Подонком», а мой друг Александрас Штромас — «Питоном»). Тут же, кстати, всплывает вечная тема западного ширпотреба, когда в донесениях агента упоминается, как «Марюс Б. написал Томасу Венцлове письмо антисоветского содержания и за это получил от него в подарок джинсы» — ведь эта же мечта поэта была когда-то приобретена за деньги, переданные самим Набоковым, для опального Бродского приятеля автора книги. Кстати, на Западе проклятые националисты стучали эмигрантскому начальству о том же самом: «Томас Венцлова — “сын отвратительного большевистского писателя», унаследовавший после кончины отца «много денег и других благ», «никогда не обращал внимания на
Немало в «Пограничье» также о главном, то есть, о самиздате. Мандельштам, «Доктор Живаго», московский журнал «Фаллос» (всего лишь «филантропическая ассоциация людоедов-любителей»). Или пассаж о главном московском подпольным книготорговце того времени: «Ему можно было сказать: “Мне нужен ‘Столп и утверждение истины» Флоренского». Он говорит: «200 рублей», — и на следующий день его приносит. «Мне нужен “Доктор Живаго» — «150 рублей». На следующий день «Доктор Живаго» у вас на столе». Очередной самиздат автор, прочитал за ночь, причем не потому, что утром отдавать, а оттого, что не мог оторваться. А если даже отдавать, то был еще такой случай. Одному страждущему крамолы когда-то тоже надавали всевозможнейшого самиздата в бесплатное пользование, и его у бедолаги то ли знакомые зачитали, то ли сам пивом на кухне залил. Короче, когда время пришло возвращать, он метнулся по знакомым жукам-букинистам и буквально за день набрал весь джентльменский набор — от «Архипелага Гулаг» до «Четьи-Миней» и журнала «Посев» в придачу. Да и какой тогда был самиздат? «Гораздо мягче “Континента» и, я бы сказал, даже мягче «Синтаксиса». Или заметно превосходит «Континент», а к польской «Культуре» он по степени интеллигентности подбирается”. Ну, или вообще «по формату и по виду он скорее похож на «Огонек”, — узнаем мы из «Пограничья’. А что же сами авторы самиздата? «В Литву приехал Александр Гинзбург и ночью повел меня и одного моего приятеля погулять, — сообщает Венцлова. — Он сообщил, что издает журнал «Синтаксис”, где печатает неподцензурную поэзию. При этом он заявил: «Я — ленинец!»
А еще здесь о газете «Правда-матка», издаваемой Бродским сотоварищи, и самиздатском журнале «20 швейков» периода военных сборов. А также о цензуре, эзоповом языке и прочих метафорах советского повседневного быта, когда между строк в газете вычитывали, бывало, целую историю зарубежной литературы, а в акростихе, сложенном из заглавных букв газетной передовицы — неприличные мысли о власти. Даже публикуя откровенный поклеп, утверждает Венцлова, можно было служить делу свободы: «Недавно в “Литературной газете” поносили Бродского: я почти уверен, что автор ругательной статьи гордится своим вкладом в дело свободы — как-никак, он впервые упомянул имя Бродского в общедоступной советской печати. Все это, согласимся — достояние истории, не меньшее, нежели «Раковый корпус» Солженицына того же времени. То есть, ранних 60-х, плавно переходящих в застойные 70-е и дрейфующих в вечное эмигрантское пограничье автора этой необычной книги.