Франсуа Федье. В России
В конце марта в Издательстве Яромира Хладика выходит сборник французского философа-хайдеггерианца Франсуа Федье, состоящий из двух эссе — «Мир спасет красота» и «В России» (перевод Петра Епифанова). Публикуем фрагмент второго эссе — о Хайдеггере и Шаламове.
В субботу 21 сентября [2002 года] Владимир Вениаминович повез нас, вместе со своими сыновьями Володиком и Олегом, за Оку, больше чем за сто километров от Москвы, в деревенский дом Ольги Александровны, стоящий на краю деревни Азаровки. Здесь мы увидели избу, построенную во времена ее бабушки, в самом начале ХХ века; в ней Ольга Александровна написала все свои стихи. Одноэтажный деревянный домик, поставленный прямо на земле, в низине, полого сходящей к запруде, образованной неприметной работой бобров. В течение всего лета она живет здесь в одиночестве, видя лишь плодовые деревья сада, разбитого перед домом.
Мы не сразу вошли внутрь. Мальчики играли в длинном саду; мы постояли на солнце, глядя как за заводью, над которой растут березы, холм поднимается к другим домам деревни. Дом совсем ветхий; бревна, из которых он построен, местами трухлявы. Двери не примыкают плотно, их наличники тоже очень стары.
Поднявшись по четырем дощатым ступенькам, попадаем сначала во
Середина дома — печь, вокруг которой обустраивается все пространство. Эта печь похожа на те изразцовые печи, которые можно видеть в германских странах, с тем заметным отличием, что, сделанная из огнеупорного кирпича, она лишь грубо оштукатурена[i]. Это очаг, где готовится пища, а зимней порой поддерживается тепло. Поддув производится через низкое маленькое окошко, расположенное сбоку в отводе от небольшой топки, служащей для приготовления пищи. Когда настанет вечер, Ольга Александровна будет протапливать ее, сидя на табурете, как делали (расскажет она нам) ее бабушка Дарья Семеновна, а позднее ее тетя. Своими четырьмя сторонами печь выходит во все четыре помещения, на которые разделено жилье. Как только зажигается огонь, ее оштукатуренная стенка щедро распространяет тепло. Длинная низкая скамейка позволяет посидеть рядом, пока она греет.
Остается описать комнату, в которой сосредоточена жизнь дома, ее совершенные пропорции, ее ориентацию, расположение окон, обстановку, свет, царящий в ней. Вспоминаю, что, вступая в нее, я был остановлен каким-то внезапным волнением перед столь простой и цельной гармонией. Комната в длину несколько больше, чем в ширину. Напротив печи и скамейки — стена с окошками, дающими свет. В углу напротив входа круглый стол, окруженный стульями. В идущей налево от него наружной стене, между углом и спаленкой, — еще одно окно. Окна имеют такие размеры, чтобы впускать больше света и меньше холода. Эти жилища на протяжении веков постепенно приобрели всё то, что позволяет облегчать суровость зим наиболее простыми средствами. Пол из массивных досок приподнят над землей. Довольно небольшая высота комнаты (думаю, что, подняв руку, я мог бы коснуться потолка) по контрасту увеличивает длину и ширину. Таким образом, комната получается одновременно вместительной и уютной, просторной и удобной для жизни, — это те самые тонко противоборствующие напряжения, которые мы обнаружим завтра, осматривая церкви Кремля, и которые опыт Азаровки подготовит нас заново прочувствовать еще более интенсивно.
Чтобы придать завершенность написанному, мне, вероятно, следует сказать, зачем я все это пишу. Я хотел бы как-то отблагодарить наших друзей за то, чем они без счета одаривали нас во время нашего пребывания в России. Вот ради чего я пытаюсь рассказать об увиденном. Если бы мне это удалось, хотя бы в
Но чем дольше я об этом думаю, тем больше всё, что я испытал в России, кажется мне символичным.
В том, что касается живописи и искусства в целом, я, как мне кажется, пришел к пониманию ряда вещей, которые по сути вращаются вокруг, условно говоря, «не-символичности» современного искусства. Имею в виду (беря термин «символичность» в значении, обычном для нашего времени) мысль, что искусство, пришедшее к своему концу, больше не ссылается ни на что, кроме себя самого. Проще говоря: предметом современного искусства является не что иное, как само искусство.
То, что в этом вопросе дала мне поездка в Россию, стало кульминацией давно начатого размышления: прежде всего о том, что термин «символичность», когда речь идет о понимании искусства, используется неудовлетворительно. Соответственно результат размышления тотчас же связывается с символом вообще, вне зависимости от его отношения к искусству.
Вся трудность, несомненно, проистекает из того, что традиционное понимание «символа» уже очень давно зашло в тупик. В самом деле, мы определяем символ, подчеркивая момент соскальзывания к другому предмету, на который символ «должен указывать», и который, как предполагается, его, символ, определяет. Нет нужды приводить примеры, поскольку это представление является общепринятым — даже там, где, по видимости, думают, что от него свободны.
Чтобы освободиться от этого ошибочного понимания символа, достаточно представить себя там, где уже невозможно игнорировать его истинную природу. Выше я говорил, что Варлам Шаламов явился для меня поистине символом русской души. Выражение «символ русской души», в том смысле, в котором должно восприниматься сказанное сейчас, подразумевает, что не может быть русской души при отсутствии ее символа. Русская душа и ее символ так тесно связаны между собой, что мыслить одно без другого будет крайней абстракцией, которую может допустить только формальный анализ (и которая, следовательно, не может иметь никаких реальных последствий). Греческое слово «символ» действительно подразумевает изначальное, неразрывное, неустранимое единство; единство настолько единое, что лучше было бы даже сказать (хотя формулировка вышла бы абсолютно ложной): русская душа есть свой собственный символ, так же как символ русской души — сама русская душа. Достоинство такой формулировки (повторяю, ложной с точки зрения строгой логики) в том, что она дает весьма надежный критерий для распознавания того, что может быть истинным символом.
В этом новом смысле необходимо четко себе уяснить, что всякое подлинное искусство символично — но, вопреки все еще распространенному пониманию «символичного», именно потому, что подлинное произведение искусства отнюдь не взывает к
Чтобы лучше понять эту природу символа, вернемся к Варламу Шаламову. Символу, как я сказал, русской души. Я точно так же мог сказать: символу русского народа, при условии понимания слова «народ» в предложенном мною выше смысле. Народ — часть человечества, которая, руководствуясь инстинктом, отказывается иметь малейшую долю во власти и по отношению к ней считает долгом соблюдать дистанцию. В течение всего нашего пребывания в России (я говорил об этом своей жене) меня мучили клише, мешающие восприятию того, что мы, используя столь красноречивое слово Гёльдерлина[ii], можем назвать русской «народностью» (popularitas: характерные черты, свойственные только этому народу). Все знают эти клише: «фатализм», «безразличие»[iii], «лень»… прерываю список, напомнив лишь, что даже русские писатели пытаются определить народный характер общими местами в подобном роде.
Однако он, этот характер, явно связан с отмеченным мною «метафизическим» отказом. Вернувшись в Париж, я все не мог найти подходящее слово, чтобы должным образом выразить это народное поведение. Мы не видим без слов, но не всякое слово годится для того, что мы хотим раскрыть; в основном, наши слова служат ширмами, а не окнами. Мои размышления вращались вокруг идеи разрыва, расстояния — терминов слишком «объективных», когда я примеряю их к тому, что спонтанно, а то и предшествуя мысли, содержится в этом народном поведении. Думать о Шаламове сейчас, когда речь идет о понимании механизма такого поведения, — значит идти к результату. В «Колымских рассказах» есть текст, который, как мне кажется, выводит на свет то, что я ищу, — рассказ, озаглавленный «Первый зуб». Он достигает кульминации в месте, где описывается реакция рассказчика, осужденного, которого гонят по этапу, на беззаконное избиение другого осужденного начальником конвоя:
«И вдруг я почувствовал, как сердцу стало обжигающе горячо. Я вдруг понял, что все, вся моя жизнь решится сейчас. И если я не сделаю чего, а чего именно, я не знаю и сам, то, значит, я зря приехал с этим этапом, зря прожил свои двадцать лет.
Обжигающий стыд за собственную трусость отхлынул с моих щек — я почувствовал, как щеки стали холодными, а тело — легким.
Я вышел из строя и срывающимся голосом сказал:
— Не смейте бить человека».
То, что описывает Шаламов, — реакция в самом чистом виде: под воздействием некой переживаемой ситуации, без предварительного намерения, внезапно становятся необходимы поступок и слово. Противостояние в этих условиях исключает саму возможность бравады. Это некий выплеск, прорывающийся изнутри, так что человек чувствует себя скорее инструментом, нежели действующим лицом. Это, как мне кажется, самая существенно-важная характеристика поведения народа: реакция (а не действие), которая сводится к простому поступку сопротивления (если расслышать то, что слово «сопротивляться», resistere, говорит на латыни[iv]): прекратить любое другое поведение и не делать ничего, кроме как — противостоять.
Антагонистические отношения между теми, кто осуществляет власть, и народом Мартин Хайдеггер потрудился описать вот каким образом. В его «Ректорской речи»[v] читаем (я заново перевожу самое важное место из §40): «Осуществление власти в любом случае предполагает, что народу предоставляется право свободно применять свою силу. А быть народом — во-первых и прежде всего остального, означает: сопротивляться»[vi].
Я сознаю, что, сближая Хайдеггера и Шаламова, делаю что-то безумное. И все же рискую, прося от читателя самой внимательной благосклонности.
* * *
— Я не из тех, кто считает, что можно думать без риска. Но о каком риске говорите сейчас вы?
— О наихудшем риске — для нас: риске путаницы. Путаница между порядком мысли и порядком поэзии — эта путаница ведет к тому, что мы не рассматриваем, в каком смысле следует принимать термин «сопротивляться».
— А я в этой связи предвижу массовую путаницу: что поймут «сопротивление» в том смысле, который это слово получило в 1940–1945 годах, когда в Европе возникло, а затем организовалось антигитлеровское движение Сопротивления.
— Вы совершенно правы. И при таком понимании слова блокируется возможность уразуметь то, что говорит Хайдеггер.
— Кстати, очень характерно, что оппозиция и борьба против тоталитарного коммунизма по-прежнему называются не «сопротивлением», а инакомыслием[vii].
— Уже этого довольно, чтобы побудить нас к более тонкому вслушиванию в слова. Стало быть, речь пойдет не о том, что называть «инакомыслием», а что — сопротивлением, а в том, чтобы попытаться разглядеть нечто другое. Большая и обременительная трудность этой работы состоит в том, что она дает неудачный повод кому-то думать, будто она создает благоприятные условия для забвения совершенных преступлений. Другой риск — необходимость признать без возражений. Каждый раз, видя, что возникает это подозрение, будем повторять в своем сердце: мы работаем не того, чтобы преступления были забыты, но ровно напротив, всё более отчетливо выявляя то, что сделало их возможными.
— Вы говорите: «нечто другое». Если я верно следую за вашей мыслью, это связано с тем, что вы пытаетесь свести друг с другом (разумеется, в ином соотношении, нежели тождество) — «отказ» Шаламова и то, что Хайдеггер называет «сопротивлением», и что, как он утверждает, есть свойственное народу раскрытие[viii] его силы.
— Да. Чтобы убедиться в этом, нелишним будет внести некоторую ясность относительно термина «народ» у Хайдеггера.
— Понятие «народ», как нам обоим давно известно, считается неопределимым по сути.
— Еще одна причина заниматься поиском его определения. Ибо здесь есть двусмысленность, поскольку слово «народ» само по себе означает как целое, так и часть. Например, «французский народ» это и целое и совокупность бедных людей, составляющих большинство внутри народа как целого.
— То же самое можно сказать и относительно немецкого слова «Volk»: это и «народ» как национальная единица, и социальные условия тех, кто находится «внизу».
— Именно поэтому я должен пояснить, что новый перевод, приведенный мною выше (из §40 «Ректорской речи»), не передает по-французски то, что пишет Хайдеггер. На самом деле у него Volk однозначно понимается во всеобъемлющем значении. Тогда как то, что предстает в моем переводе под именем «народ», есть не народ в целом, но только народ в предложенном мною понимании — как то человеческое множество, которое не чувствует себя вправе осуществлять какую-либо власть.
— То есть, если я правильно понял, вы переводите (простите, что я так напрямую) в смысле, противоположном тому, что говорит Хайдеггер?
— Можно сказать и так; только заметим, что если я иду против смысла, то в силу причин, которые сами не противоречат тому, что, как я думаю, было в намерении Хайдеггера.
— Пусть так. Но в таком случае, если Хайдеггер употребляет слово «народ», однозначно подразумевая немецкий народ в целом, то как он называет то, что переводите как «народ» вы?
— Он называет это «die Gefolgschaft»[ix].
— И что это значит?
— «Совокупность[x] тех, которые последуют, или тех, которые повинуются». Этот смысл содержится уже в самом слове «Gefolgschaft», в котором слышен глагол «folgen»: следовать, подчиняться. Gefolgschaft означает совокупность тех, кто подчиняется из верности. У нас, в нашем романском языке, слово «partisans» (те, кто принимают сторону той или иной партии) может удачно передать смысл слова «Gefolgschaft», по крайней мере, в его непосредственном понимании, которое любопытным образом совпадает с его использованием в гитлеровском жаргоне[xi].
— Так это слово — часть гитлеровского жаргона?
— Именно. Характерной чертой этого жаргона в части терминологии является то, что он воспринял много обыденных слов, исказив и придав им новый смысл. Так, у историков древней Германии «Gefolgschaft» означало то, что Тацит называет «comites» или «comitatus», то есть «свита верных» (что наш старинный язык называл «la comitive»)[xii]. У гитлеровцев деформация выразилась в том, что послушание из верности князю (подчиненной божественному закону) становится послушанием одной лишь воле вождя[xiii].
— Как же следует понимать Gefolgschaft у Хайдеггера?
— Как «народ», то есть в том значении, которое я и предлагаю! Иначе говоря: не в гитлеровском, а скорее в феодальном смысле. То, что повсюду интеллигенция до сих пор упорно не желает признавать (тем самым демонстрируя cкудость своего интеллекта).
— Оставим интеллигенцию… Я стараюсь следовать за вами: вы хотите сохранить имя «народ» только за самой многочисленной частью совокупности человеческих существ, составляющих общество, тогда как Хайдеггер называет этим именем исключительно саму совокупность.
— Именно так.
— Поэтому вы настаиваете на том весьма своеобразном значении, в котором, по вашему мнению, следует принимать термин, у Хайдеггера обозначающий тех, кого вы называете «народом».
— Вы меня прекрасно поняли.
— То, что вы называете «народом», по-вашему, нужно понимать исходя из «силы сопротивления», которая и определяет его в качестве «народа».
— Но только не «по-моему»! Так Хайдеггер прямо и пишет. И в этом тоже обнаруживает себя оригинальность его мысли. Ибо выражением «осуществлять власть» я передал выше немецкое слово «Führung». Слово, которое теперь везде за пределами Германии напоминает о Гитлере, о «der Führer». Примерно так, как
— Рад бы согласиться, но «Führung» не означает «осуществлять власть».
— «Führung» означает то, что некто руководит, означает «руководство»[xvi]. Но что такое руководить, как не осуществлять власть? Власть, с какой стороны на нее ни взглянуть, в конечном счете состоит в том, чтобы принимать решения и навязывать их другим. Так вот, если вы посмотрите на то, что говорит Хайдеггер (прямым текстом, повторяю!) о соотношении между осуществлением власти и бытием народа — или, пользуясь его собственными терминами: о соотношении руководства и следования указаниям, — тут есть чему удивиться. Руководить — это прежде всего не навязывать указания, но «предоставлять тем, кто следует [за руководителем], их собственную силу». Иными словами, руководить предполагает, во-первых, позволять проявляться силе, принадлежащей исключительно тем, кем мы якобы руководим. А эта сила, свойственная руководимым, есть сила сопротивления: Widerstand.
— Исходя из вашей только что высказанной мысли, я понимаю, почему это сопротивление не следует понимать на примере того, что у нас со времен Второй мировой войны называется «сопротивлением».
— Да, не следует. Во-первых, потому что нормальные отношения между теми, кто осуществляет власть, и народом — это не война (или хуже того, гражданская война). Не то чтобы Хайдеггер представляет эти отношения идиллическими. Да, между руководителями и народом, поясняет он, идет борьба, но эта борьба — не столкновение, при котором речь идет об уничтожении тех, против кого борются.
— Борьба всегда предполагает противника.
— Несомненно, но не всякий противник обязательно враг. Он может быть тем, он должен быть тем, с кем борются.
— Вы различаете между борьбой против кого-либо и борьбой вместе с
— Думаю, важно это различать. Хотя бы для того, чтобы оставить открытой возможность для борьбы, направленной не на уничтожение противника, а на возвышение обоих антагонистов, возвышение, которое возникает в результате их взаимного противоборства и достигается через него и даже благодаря ему. Но здесь снова надо быть бдительными и не позволять себе представить того и другого некими ангелами.
— Да уж, для борьбы с ангелом ангельская кротость не сгодится.
— Это еще вернее для борьбы народа с теми, кто осуществляет власть. Вот почему я привел эту выдержку из «Первого зуба». Но теперь я хотел бы сказать, почему эта показательная история не дает прямого понимания того, что для народа значит сопротивляться.
— Думаю, что я уже понял.
— Тогда скажите, почему.
— Потому что та реакция, о которой говорится в рассказе, решусь сказать, больше чем парадигматична. Да, Шаламов описывает момент подлинного героизма. Однако, если я вас правильно понимаю, борьба народа с теми, кто осуществляет власть, не всегда принимает эти героические черты.
— Она их не принимает почти никогда! По той причине, что народ не обладает властью. Он не имеет власти, потому что не может ее иметь. Сопротивление, как образ поведения народа, означает, в первую очередь, не сопротивление тем, кто осуществляет власть, а сопротивление соблазну власти.
— Так это и есть концепция «сопротивления», о которой говорит Хайдеггер?
— По-моему, — вот здесь я охотно принимаю ваше выражение, — это несомненно. Во всяком случае, именно так я понимаю Хайдеггера. Меня подкрепляет в этой идее то, что она идет вразрез со всеми общепринятыми представлениями. Сопротивляться власти, по сути, — это не учреждать противо-власть, но сохранять непоколебимой волю оставаться в стороне от власти.
— Да можно ли здесь говорить о воле?
— Вы правы: это глубже, чем воля. Если народ остается в стороне от власти, значит, он не может поступать иначе; здесь нет никакого расчета; для него это так же «естественно», как говорить на родном языке.
— Он не учреждает, вы говорите, противо-власти. Народ же не составляет противо-общества.
— Никоим образом. Если вы готовы выслушать без задней мысли то, что я скажу, — народ сам по себе, в привычных условиях жизни, не имеет ни малейшей охоты к бунту: «сопротивляться» и «бунтовать» — не одно и то же.
— Не боитесь вы, что у вас выйдет «мистическая» концепция народности?
— Одно то, что я могу сослаться на представления Пеги о мистическом, отнимает у меня значительную долю опасений.
— Только долю?
— Да. Ибо я не могу отвлечься от того, что для Пеги «мистика» — антипод «политики». А Хайдеггер мыслит «политику», сохраняя за ней всю полноту смысла, какой этот термин имел для древних греков.
— Не является ли для вас основополагающей чертой политики то, что вы пытаетесь определить как отношение между «осуществлять власть» и «быть народом»?
— Да, только при условии, что она позволяет проявиться всем последствиям, придающим конкретность этому отношению.
— Во-первых, сопротивлению.
— Не
— Что может означать «сопротивляться», если, как вы только что сказали, это не значит сопротивляться власти?
— Вот одна из ужасных трудностей, происходящих от нашего неискусного владения языком. Я сказал: сопротивляться — не значит учреждать противо-власть. Но это не значит и оставаться пассивным перед усилением власти. Если реакция и не является действием, она не является и простым бездействием. Между «действовать» и «претерпевать», между активным и пассивным залогом, в том промежутке, для которого наш язык не выработал словаря — вот где место сопротивления, о котором мы говорим. Оно не героично, как героичен поступок, описанный Шаламовым. Но при этом героический поступок сообщает нам нечто о народном сопротивлении. Я уже говорил: это сопротивление не является результатом размышления; напротив, ему свойственна непосредственность, которая делает его почти неуловимым. Поэтому надо попытаться разглядеть его как бы через преломление.
Примечания
i. Описывается не традиционная русская печь, а т. н. «шведка», вошедшая в сельский быт уже в ХХ веке.
ii. Popularität. Термин появился несколько раньше, и именно в связи с художественным творчеством, в среде последователей И.Г. Гердера. В 1784 году вышла книга Г.А. Бюргера «О народности в поэзии» («Von der Popularität der Poesie»). В начале XIX века термин получил общеевропейское распространение (фр. рорularité, польск. narodość, русск. народность и т. д.). Важным, насущным и плодотворным, в особенности для сегодняшней России, представляется нам возвращение французским мыслителем в философский словарь, с обновленными и точными определениями, этих двух понятий — народ (см. в статье «В России») и народность, дискредитированных как русской имперской идеологией XIX века, так и пропагандой тоталитарных режимов ХХ века.
iii. Nonchalance.
iv. Re-sistere, по первым значениям, — останавливаться, снова вставать.
v. Речь, произнесенная М. Хайдеггером при вступлении его в должность ректора Фрайбургского университета 27 мая 1933 года.
vi. Перевод представляет собой, по сути, комментарий, истолкование прямых слов Хайдеггера. Ср. перевод В. Бибихина: «Всякое водительство (Führung) должно признать за следованием (Gefolgschaft) собственную силу. Всякое же следование несет в себе противостояние».
vii. Dissidence.
viii. Déploiement.
ix. См. примеч. 91.
x. L’ensemble.
xi. Приведем здесь одно из примечаний Ф. Федье к русскому переводу «Ректорской речи», выполненному В. Бибихиным: «Gefolgschaft. Этот термин имел в нацистской терминологии особенно исковерканную карьеру (по этому вопросу можно прочесть великолепный анализ, который ему посвящает Виктор Клемперер в главе XXXIII своей книги: Victor Klemperer. Lingua tertii imperii. Leipzig: Reclam, 1975). Он составляет вместе с тем часть словаря, который нацисты непосредственнo заимствовали у молодежных движений, развернувшихся в Германии с большой широтой и огромным разнообразием изобретательного политико-социального экспериментирования с конца XIX в. и вплоть до падения Веймарской республики. Нацизм сделал из этого термина эмблему и прославление слепого послушания в рамках отношений, где Führung и Gefolgschaft проявляют себя только в единственном смысле, как отмечает Виктор Клемперер (ор. cit., S. 259): „Как поступает образцовое Gefolgschaft? Оно не рассуждает, оно не имеет душевных состояний — оно повинуется“. Хайдеггер, говоря о „настоящем следовании“, недвусмысленно обозначает контекст, в котором отношения между руководством и следованием развертываются подобающим образом. Удивляет сближение — но также и дифференциация — с соображениями Симоны Вейль, например, в этом тексте 1937 г. (Simone Weil. Œuvres completes. II, 3. P. 58): „Столкновение между давлением снизу и сопротивлением сверху вызывает таким образом постоянно неустойчивое равновесие, определяющее в каждый момент структуру общества. Это столкновение — борьба, но оно не война“. Различие между мыслью Мартина Хайдеггера и Симоны Вейль в данном пункте то, что для первого сопротивление есть дело народа, т. е. той части общества, которая не стоит у власти, тогда как для Симоны Вейль, — странным образом верной здесь римской мысли (ср. Цицерон: „Principuum munus est resistere…“ — „обязанность первых [среди граждан] в том, чтобы сопротивляться“), сопротивление есть специфически дело тех, кто осуществляет власть».
xii. Напр.: Тацит, Германия, 12, 13, 14. В русском переводе С. Моравского cлова «comites», «comitatus» переданы как «дружинники», «дружина» (когда речь идет о германцах).
xiii. Ср. у Гитлера: «…действительная сила политической партии заключается вовсе не в том, чтобы собрать побольше „образованных“, а в том, чтобы обеспечить действительную дисциплину и послушание со стороны рядовой массы членов партии. Решающее значение имеет руководство. Главное, что необходимо, это — чтобы руководство стояло на высоте. Если друг против друга воюют две армии, то победа достанется не той, у которой каждый солдат прошел особенно высокую стратегическую школу, а той, во главе которой стоят лучшие руководители и которая состоит из солдат, более дисциплинированных и более привыкших к слепому послушанию» (Моя борьба. Ч. II. Гл. 5).
xiv. Guide.
xv. Guide de montagne (букв. горный вождь).
xvi. Diriger, dirigeance.