Donate
Prose

Михаил Сеньков. Рассказы. Оладка.

Karen Karnak27/04/23 09:281.3K🔥

Мы продолжаем в нашем блоге публиковать рассказы современного художника и писателя Михаила Сенькова (А.Р.Ч). Рассказов будет пять (по сути это отрывки из романа). Этой второй.

Михаил Сеньков «Снопы» (бумага, акварель, 60/50 см), 2014 г
Михаил Сеньков «Снопы» (бумага, акварель, 60/50 см), 2014 г

«Оладка — так зовут возлюбленную главного героя. Она лошадь. Он — городской парень, приехавший в деревню погостить. Понимаю — звучит это, как минимум, странно… Но история эта, своего рода, иносказание, не сам рассказ, а заключённый в нём посыл. История даже не о неразделённой любви, а о любви нежелательной. Можно хотеть любви и любить, но при этом не иметь в себе сил принять человека. Например, за его порочность. В случае с Семёном — главный герой — это происходит, потому что «человек» этот — лошадь. И Семён страдает. Он истово объясняется Оладке в любви, и в процессе объяснения как бы сам себе разъясняет сложившуюся ситуацию. И ситуация его настолько же неуклюжа, как неуклюж он, тонкий и впечатлительный, в грубом, как нетёсаный гроб, деревенском укладе. И так же неуклюжа его любовь…» (Михаил Сеньков, апрель 2023 г.)

«- Скажи, Оладка, я дрянь? Дрянь?

Голос Семёна сорвался — он, не скрываясь, заплакал.

Разговор длился уже третий час. Третий час по чугунным рельсам многотонной «кукушкой»» — из рассказа «Оладка»

________________________________________________________________________


Оладка

Как вскормила меня мама, воспитала и убила

Как полено в чёрной топке догорело и пропало

Как собаку от дороги сухой веткой оттянули

Так срубили и забыли, в одиноком поле дождь…


Семён в восемнадцатый раз посмотрел на часы — минутная стрелка едва описала два круга. Окинул взглядом хату: красный угол, сундук под окном, переломанная надвое прялка на нём — ждёт ремонта… лава, полотенца, пустой кошель, печь. Невзрачная молотилка за ней.

Семён отёр вспотевшую ладонь о рубаху.

Ещё с утра припрятал он бутылку сивухи в молотилку, да за печь подале втиснул.

Он снова взглянул на часы — без четверти восемь. Скоро начнёт темнеть. Хоть в августе и долгие дни, но в Урьме, по местным меркам, большом северном посёлке, смеркалось рано.

— Пора. — выдохнул Семён, поднялся из–за приземистого затёртого рукавами стола и решительно оправил новую холщовую рубаху.

— Не иначе, коромысло.

Семён вздрогнул, услышав гортанное бабушкино оканье.

В дверях возникла Айля Трофимовна, простоволосая, белая с головы до пят, в неприлично прозрачной ночной рубахе и босая. Словно бы из только вымытой печи выползла, подумалось Семёну.

— На отца похож. Тот также ш потолок подпирал. — шаркая узловатыми ногами, Айля Трофимовна приблизилась к внуку.

Больше всего Семён боялся, что бабушка обнаружила его заначку и сейчас станет куражиться, а самое страшное — не отдаст. Не отдаст и всё! А Семён не знал, где в это время можно раздобыть ещё вина. Конечно, в деревне были самогонщики, но… Семён не был своим в Урьми. Его даже недолюбливали, считали городским мажором, хоть и слова такого не знали.

— Я думал, ты спишь. Старался не шуметь. — глядел в окно Семён и всё пытался понять, как молчит бабушка: напряжённо, зло или никак — просто молчит. Нашла ли она бутылку. Прознала ли чего…

— Легла да не спится — молодость вспомнилась, отец твой, царствие ему небесное, королевичу. Каким бледненьким он родился. Такими бледными не рождаются. Аки лён белый. Как его щука за ухо укусила, как в кадке медовой залип. — она едва заметно, одними глазами, усмехнулась. — Как мамку твою привёл в хату… Знаешь, Сёма, жизнь прожила, а дня без него не помню. Всё с ним. В солдаты ушёл — как словно и не жила…

Она говорила, говорила много, почти без пауз. Семён подумал, что люди так дышат, как она говорит — ровно, почти неслышно, боясь, что их остановят.

Она всё говорила, а Семён смотрел в окно и считал удары своего сердца — секунды на часах.

«Оладка». — невольно колыхнулось в нём…

Вот уже стали сгущаться сумеречные, кажущиеся дырами на золотистом теле неба тучи. Они стягивались к горизонту, громоздясь и слипаясь, оставляя лишь тонкую, алую, зазубренную еловыми шпилями полосу. Вот уже пропала с глаз кромка поля, медная, увесистая, северная; едва брезжат лохматые спины скирд, да балясины на заливном лугу. Скоро и их не останется… А когда в доме погасят свет, до утра пропадут и ершистые прутья притаившегося в зарослях лопуха овина.

Семён направился к дверям, решив воротиться за бутылкой позже.

— Куда это ты на ночь глядя? — застыла бабушка, сгорбившись у печи, словно призрак из прошлого.

— Мне надо, ба.

Семён боялся этого вопроса. Боялся настолько, что готов был убежать. Боялся кем-то в глубине себя…

— Мне надо. — тихо, но упрямо, повторил он, стараясь не глядеть на её остистое, выжатое годами и трудом тело… — неясное чувство стыда рождало оно в его изнеженном, не по годам рано погрязшем в чувственности существе.

Айля Трофимовна подошла к кадке с водой, трясущейся рукой погрузила в неё ковш. Резной ковш, дедовский…

— Тебе надо. — бесцветно прошелестела она кончиками губ и, помолчав, добавила: — Ставни затвори. Я воров боюсь.

Когда, справившись со ставнями, Семён вернулся в избу, Айли Трофимовны у стола уже не было. О её недавнем присутствии говорил лишь ритмично покачивавшийся в кадке с водой ковш да убранная со стола тарелка с рыбными костями.

Убедившись, что бабушка улеглась, Семён забрал вино и вышел из хаты. На ощупь пробрался до калитки, скинул петлю, затворил за собой.

В лицо торжественно пахнуло густым, словно бульон на косточке, деревенским варевом: кислый суглинок, травостой, вперемешку с пряной ольхой; терпкий — с сосённика приторно тянуло пострелом — дюже буйствовал в этих местах их аянский брат — слащавый рододендрон, ядрёная хортица, кричащий можжевельник, тинный компот пруда, кислота слюды, навозный шлейф с белевшей на пригорке фермы.

Ферма. При мысли о ней сердце Семёна сжалось.

Ферма…

Семён свернул с большака в аллею. Остерегаясь раздавить улитку, он буравил носками ботинок уже остывший с дневного солнцепёка песок — ступал кротко и одновременно торжественно.

Прокричал потревоженный его шагами кулик.

— Оладка. — теряя над собой контроль, произнёс Семён.

Вот уже и полуразрушенная мельница раскинула дубовые культи своих израненных крыльев и посвистывает на ветру, как беззубый! Белый, каменный, отстроенный ещё в русско-турецкую компанию амбар! также изрядно развалившийся и теперь пугающий прохожих своими прорехами…

Семён знал — ещё несколько шагов, и вырастут над его крышей арматуры брошенного тепличного комплекса, и он услышит…

— И-го-о-о-о-о-о-о.

Раздалось протяжное, долгожданное, оттого тёплое и близкое, словно вязанный мамой свитер, ржание.

— Оладка. — незаметно для себя самого выдохнул дорогое сердцу имя он и втянул растревоженными ноздрями сладковатый, невероятно насыщенный, скотный воздух.

Ферма!

Словно первый глоток, первый крик, словно первый вдох!

Кажущиеся пигмеями, с пригорка раскинулись серебряными нитями по земле низкорослые, продолговатые ангары, выстроились под ногами Семёна в букву «П», обнажились.

Он брёл почти наощупь.

Из–за застивших глаза слёз он уже не мог разглядеть чёрные щели окон, загоны с поилками и дренажами, с копытным месивом, стоявший на приколе в окружении прицепов полу разобранный трактор, сваленную пирамидой горку шин, крытый дровяник…

— Иг-о-о-обр-р-р-р! Фр-р-р.

— Оладка, я здесь! — гаркнул Семён и прислушался к эху.

Эхо показалось ему крымским.

Огромными шажищами промчалось оно через луг, ухнуло где-то за горизонтом, ударилось в стены фермы и вернулось к Семёну.

— Эге-ге-ге-е-е-е-е!!! — закричал он в восторге, чувствуя, как тело становится полым, словно бы пронизанным десятками сквозных дыр, с кулак. — Оладка-а-а-а!!!

— Иго-о-о-о!

— Здорово, ребят. — Семён неуклюже перешагнул порог тесной каптёрки.

Его не слышали, поскольку кто-то отчаянно кашлял.

— О! Семён! Чего мнёшься в дверях?

Полулежавший на лавке сторож помахал ему рукой.

Фасолеголовый, похожий на недельного телка, с глазами мелкими, впавшими и с ярко красной шеей мужичок был из тех, кого презирают даже в деревне. В свои тридцать-тридцать пять он уже казался нежильцом.

— Да заебал ты кашлять! — он зло гаркнул на заливавшегося не то кашлем, не то безжижной рвотой собутыльника.

— Туб… Туб… — пытался выдавить из себя тот, но снова заходился.

— Заходь, Сём. Садись.

Семён подкатил к столу чурку, поставил на попа и сел.

— Здравствуй, Кирилл. Ой, Сом, прости, Кирилл.

— Ой, Сом, пиздец. — делано возмутился фасолеголовый, садясь на лавке, запихивая под поясницу себе скрученную в куль телогрейку.

— Мотей. — сипло представился откашлявшийся, наконец, мужик. — Чуть, нахуй, лёгкие не выплюнул.

Он чиркнул огнивом, затянулся Астрой, пустую пачку швырнул под стол. Протянул Семёну крепко загорелую, похожую на вяленого линя ладонь.

Семён пожал и тут же понял, что рука Матея «сухая».

— Выбил. — заметив замешательство Семёна, выдохнул вместе с дымом тот и, словно в доказательство, тряхнул плечом. — С лошади упал. С тех пор сохнет. Вообще не чувствую.

Рука, подавшись, с деревянным стуком грохнулась о столешницу.

— Я вот… принёс. — стараясь не глядеть на увечье, Семён вынул из–за пазухи бутыль с сивухой.

— О! Синька. Добро! — оживился и без того взвинченный Сом.

— Сом, а почему тебя Сомом зовут?

Прошло уже около четверти часа застолья, и Семён немного захмелел.

— А потому что меня в детстве сом съел. — говорил сторож вроде и игриво, с вызовом, и в тоже время совершенно серьёзно.

— Да, брат. — Матей положил здоровую руку Семёну на плечо. — Сома сом съел.

— Да не путай ты парня! — Сом постучал пальцем себе по черепушке. — Сом — рыба. Ну, понимаешь?

— Чего ты с…

— С города он! Догнал?! С города! — заводился Сом. — Не встревай, Матей, не встревай! Меня ещё мальчишкой, ну, малой совсем, только ходить почал, взяли на рыбалку. Дед с батей на сома ходили. С месяц его с пруда тащили, наконец, вытащили. Здоровенный гадюка, с полтонны, не меньше. Я хоть малой был, а помню. Глазюки — во, с кулак будут, усы такие. — он изобразил в воздухе что-то невнятное. — На двух лодках еле вытащили. И короче, лежит он на берегу, а родственники мои разговеться, значит, решили. Пузырь, значит, достали и давай хуярить. А я к сому пополз, давай его за усы тягать, а он хап меня! И сожрал. Я значит, давай биться, орать, а он глотает меня. Короче дальше помню только, как батя брюхо ножом прорезал, да меня за ноги и вытащил. Во как.

— Мда-а-а. История. — многозначительно протянул Матей.

— Действительно. — Семён незаметно покосился на часы. — Удивительная история. А-а, ребят, я, наверно, пойду, э-э-э…

— А приходил-то чего? — недоуменно уставился на него Матей.

— Так он к Оладке ходит. — рассмеялся Сом. — Был бы цыган — подумал бы, что увести хочет. Но Семён не уведёт. Чё ты в ей нашёл? Кобыла как кобыла. Даже, вроде, ломаная. Хотя-я-я, как-то мы неплохо порезв…

— Й-я п-пойду. — Семён налился краской, и испугавшись, и застыдившись одновременно. — П-пойду, п-поздно уже.

Да и продолжение истории, которую так неосмотрительно зачал Сом, слышать ему вовсе не хотелось.

Он скоро вышел из каптёрки, в смятении, не попрощавшись.

— Скажи, Оладка, я дрянь? Дрянь?

Голос Семёна сорвался — он, не скрываясь, заплакал.

Разговор длился уже третий час.

Третий час по чугунным рельсам многотонной «кукушкой». Семён стоял перед Оладкой на коленях, в луже грязи, в руках его был зажат огарок бревна. Мир молчал, подчинившись силе глубокой северной ночи. Давно спали и Матей с Сомом.

— Я не должен просить у тебя прощения. Ни в коем случае. Я ни в чём не виноват. Дикостьдикостьдикостьдикость! — он перешёл на визг. — Нам было хорошо вместе, как в яблоневом саду в мае, как в-в сентябре в-в Ялте, как… как там, где всё ещё только будет или там, где всё уже позади, где есть чего ждать или есть о чём вспоминать. Оладка моя, мы были там, и я счастлив от этой мысли, счастлив этой мыслью. Питаюсь ею. И мы будем там, и я уже заранее радуюсь этой мысли. Пойми, моя Оладка. Ты чудесная, ты загадочная, умная. Я прихожу к тебе как в интереснейший музей.

Подул ветер. Где-то неподалёку хлопнули ворота.

— Буря. — произнёс Семён. — Не иначе, буря. Ты знаешь, Оладка, я заметил удивительную природную мудрость — природа убирает за нами. Хотим мы этого или не хотим. Буря уберёт следы преступления. Так уже было. Смоет кровь, раскидает тряпки, завалит деревьями жертвенный алтарь. Только… только не наше преступление она пришла смывать, не наше…

А ветер всё усиливался.

Вот он уже разряжённым прессом прошёлся по лугу, пустил сырую волну, зашлёпал листьями сада, сбил сонное оцепенение с аллеи, со свистом пронёсся по крышам и, словно бы в завершение своего пути, ударил в колодезное ведро. Словно в набат.

Семён вздрогнул.

Луна скрылась за тучами. Упали первые капли.

— Тяжёлые, словно свинец… Я однажды наблюдал зарождение чудовищного дождя. То, что он будет чудовищным, было понятно сразу, с первого же вздоха небес. Я тогда стоял на небольшом железном мостике в одном рыболовном хозяйстве. И вот я вдруг увидел. Как речная гладь словно бы налилась, кристаллизовалась и превратилась в вату. И в эту вату одна за одной стали падать капли, капли небесного свинца, непомерно тяжёлые и быстрые. Они исчезали в ватной бездне, оставляя после себя едва заметное решето шрамов. Я не хочу сейчас говорить о любви… Сейчас это больно. Мой дом в огне, Оладка. Он объят пламенем, а мне в нём холодно! Холодно, как зимой в лесу. — Семён поёжился. — Мне жаль, мне безумно жаль своей жизни, я как та пронизанная свинцом вата — всё во мне, всё хранится во мне и даже не собирается перегнивать, не собирается распадаться, чтобы покинуть меня. Я с этим живу! Как с горбом! _____________________________________________________ Мне тяжело, Оладка, мне больно… Агония в сентябре, кровь первоклассника, венок из кукурузных стеблей, частокол, редколесье… Я не видел твоей крови.

Он уронил огарок в лужу.

Непогода уже вошла в силу. Семён не видел Оладку, но чувствовал исходившее от неё тепло, чувствовал, как она беспокойно перебирает копытами. Тут прозвучал раскат, высокий-высокий! и через мгновение ферму ослепила вспышка. Всё произошло так быстро, что Оладка даже не успела испугаться — так и осталась стоять, как вкопанная.

— Ты не вправе осуждать меня. — слёзы смешались с дождём и теперь текли у Семёна по рубахе. — Ты вправе принять меня или оттолкнуть. Сделать выбор. Первое, второе, третье, четвёртое или пятое — это всё выбор! и каждый твой выбор будет правильным! Не кори меня за то, что мы не стали близки — сожалей, радуйся, негодуй, всё что угодно, только не кори! Как можно укорять дождь за то, что он холодный? Как можно укорять дождь?… Оладка, мне тяжело говорить с тобой. Уже ночь и я не вижу твоего лица, не помню твоего лица. Ты фантом, привидение из прошлого, шрам на моём теле. Я не хочу извиняться — я хочу объясниться. Пойми, Оладка, жизнь в которую мы вовлечены — это забег, спринт — кто успел тот и сел. В частности, и на тебя, Оладка… — кто успел.

Он больше не мог смотреть в глаза лошади, и теперь покорно, по-ученически трусливо глядел в бездну лужи у себя под ногами.

— Я не хочу участвовать в этой чехарде. Я не хочу сесть на тебя, Оладка, только потому, что я сильный или не сесть, потому что я слабый. Я не хочу быть не слабым, не сильным. Я хочу раствориться и перестать быть… Не думай обо мне плохо, Оладка.

Новый раскат грома проглотил его слова.

— Я просто больной уставший человек, и мне пора уходить. Послушай, я сочинил это стихотворение о себе для тебя:


Как вскормила меня мама, воспитала и убила

Как полено в чёрной топке догорело и пропало

Как собаку от дороги сухой веткой оттянули

Так срубили и забыли, в одиноком поле дождь…

Как с колодца носят воду, что Луна в ней отражалась

Как завесят окна в полдень, чтобы солнце не мешало

Как икону поцелуют, чтобы в доме был достаток

Как таблетки принимают от сидящей в теле боли…

Как рассматривают порох с возбуждением идиота

Как бельё снимают с ляжек две вспотевшие ладони

Как косой проходит дождик, растревоживши деревья

Так проходит всё на свете, удивившись на мгновенье…

Как с могилы носят слёзы рукавами и платками

Как от хлеба режут пальцы с почерневшими ногтями

Как махали и стучали в танце диком сапогами

Как с попойки шли до койки

Кто-то вспомнит, только смутно…

В липких кружках хмель играет! покрасневший полдень морит!

Как жужжали звонко мухи над твоею головою!

Как о камни бились жизни! Как отскакивали звонко!

Так срубили и забыли, в одиноком поле дождь…


(продолжение следует)

Author

Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About