Юрий Мамлеев: метафизический поворот русской литературы
Роман Юрия Мамлеева «Шатуны», как и его последующее творчество, занимает в истории русской литературы особое, рубежное место. На мой взгляд, он венчает нисходящую линию и служит точкой отсчёта для линии восходящей.
Что я подразумеваю под нисхождением? То, что герой нашей литературы практически с самого её начала стал погружаться в метафизическую пустоту. В чём этот герой пытается найти основание своего взгляда на мир, на чём строит убеждения, во что верит? За исключением разве что Мышкина и Нехлюдова, у всех значимых героев русской литературы эта мировоззренческая основа исключительно посюсторонняя, земная, она не имеет прочной связи с надматериальным миром и не видит вневременную, вечную перспективу. Не только Иван Карамазов, но почти все они живут в ситуации умершего Бога, размышляя над границами своей свободы, и не только Базаров, но и почти все они являются по своей сути нигилистами, отрицающими всё, что выше материальной оболочки вещей. И даже такие этические понятия, как долг, совесть, приличия обычно связаны не с
Но если до Чехова герои русской литературы хотя бы ощущают свою неукоренённость в метафизике, воспринимают её как проблему и ищут каких-либо твёрдых и надёжных оснований своего мировоззрения, то Чехов сделал своим героем человека вообще без метафизического чувства. «Маленький» человек стал поистине карликом, так как забыл о том, что существует подлинная высота. Как сам Чехов, не любивший «высоких» тем даже в личных разговорах, его герои воплотили в себе установку автора на намеренное принижение и уплощение всего вокруг, в том числе самих себя. Они все — мещане без духовных запросов, и не видят в этом проблемы. Поэтому Чехов — автор для нашей литературы роковой: он узаконил её антиметафизическую направленность, выставив духовные поиски чем-то смешным, пошлым и чуть ли не неприличным. Иное дело вкусно покушать — это для чеховских героев чуть ли не святое дело! И в этом смысле Чехов — характерный представитель русской интеллигенции того времени, в массе своей материалистической и нигилистической, воспитанной авторами вроде Белинского и Чернышевского, и ставшей объектом критики авторов сборника «Вехи».
Нечего удивляться, что затем, уже в материалистический советский период, русская литература продолжила эту линию. Более того, она вывела на «сцену» ещё более глубокий пласт людей из народа, причём пласт весьма специфический — людей, которые лишили себя укоренённости в традиции ради участия в строительстве нового мира. Они стали частью превозносимых советской властью классов и групп — рабочие, герои Гражданской войны, чекисты, партработники, нэпманы, крестьяне и прочие. А если речь шла об интеллигентах, то идеологически правильных — как
Идеалы героев советской литературы первых десятилетий не могли стоять выше земного уровня — именно здесь, на земле, а точнее — в её советской части, они собирались строить свой коммунистический рай, не полагаясь ни на Бога, ни на чёрта, ни на абсолютный дух, которых «дышит, где хочет». А если кто-то не собирается строить? Ему же хуже — он «бывший», лишний человек, которому места нет, как нет их в целой толпе «бывшего» народа в Чевенгуре. Таков, например, один из героев романа «День второй» Ильи Эренбурга: он спрашивает молодых энтузиастов строительства завода, а зачем их трудовые подвиги, для чего жертвуют они здоровьем и даже жизнью, какова конечная цель всей этой дикой индустриальной гонки? И раздаётся в ответ, что стране нужны разнообразные товары — металл, стройматериалы, машины и станки, изделия лёгкой и пищевой промышленности. И всё, выше обеспечения народа товарами их цели не поднимаются: надо всех накормить, одеть, где-то поселить. То есть нужно жертвовать своей молодой жизнью ради того, чтобы все быстрей обзавелись колбасой, джинсами и телевизорами? Опять жертвовать «слезинкой ребёнка» ради «мировой гармонии», которая на поверку оказывается уютным мещанским мирком с изобилием потребительских товаров?
Какая литература — такие и читатели. Все громкие лозунги советского времени разбились о то, что ничего кроме и свыше посюсторонних, сугубо материальных благ гражданам не предложили, и когда стало окончательно понятно, что и таких благ в достаточном количестве не будет, СССР снесли ради колбасы и джинсов, и не поморщились. Идея нового, коммунистического человека оказалась пустой фразой, потому что это слишком человеческая идея, не несущая никакого сверхчеловеческого содержания — в ней нет метафизики, она не укоренена ни в чём безусловном, только в странной вере в то, что человек вдруг ни с того ни с сего окажется выше самого себя. Увы, не получилось: человек остался всего лишь самим собой — литературным персонажем, который разговорам о духовности предпочитает севрюжину с хреном.
И вот здесь-то и становится видна вся необычность творчества Юрия Мамлеева. С одной стороны, герои романа «Шатуны» кажутся продолжением чеховско-зощенковской линии на уплощение, принижение, опошление человека. Действительно, они все — со дна общества, неприглядные и отвратительные. Это как бы уже и не люди вовсе, а пустые материальные оболочки, только внешне похожие на людей.
Но есть и другая сторона — эти люди начали ощущать в себе присутствие чего-то иного, какую-то странную тягу, смутное стремление. Они не могут понять природу и источник этих побуждений, у них нет слов для их поименования, нет инструментов для рефлексии над ними, нет методов, да и желания направить их в социально одобряемое русло. Побуждения смущают героев Мамлеева и выбрасывают из обычного социального порядка, заставляя для хотя бы минимального их удовлетворения совершать дикие с точки зрения общества поступки. Например, Фёдор Соннов убивает случайно встреченных людей, чтобы провести время с трупами, поговорить с ними, поесть в их присутствии. Во время соития он душит женщин, желая поймать тот краткий миг, когда в них заглядывает смерть; Фёдор ощущает её присутствие, и только тогда для него наступает кульминационный миг.
Для многих героев Мамлеева ощущение близкой смерти — это первый опыт соприкосновения с подлинно потусторонним. И это не случайно, ведь тот или иной опыт переживания близости смерти, небытия есть у всех нас, это вещь более рядовая и повседневная, чем какой-либо иной духовный опыт, например, религиозный. А благодаря сопровождающему смерть эмоциональному потрясению она сильнее воздействует на нас, и благодаря этому способна становиться дверью в новый мир, как бы параллельный земному, но ощущаемый почти непосредственно. Кто-то отмахивается от этого опыта и не желает заглядывать ни в какие двери, а
Люди, которые творят подобные вещи не по слепому побуждению, а уже осознанно, перейдя, таким образом, на более высокую ступень духовных исканий, в романе Мамлеева тоже есть — это Анна Барская и её друзья — Пырь, Иоганн, Игорёк и другие. «В той среде, к которой принадлежала Анна, жизнь и метафизика означали одно и то же; жить значило пропитать своим потусторонним видимую жизнь». Вот эти представители «метафизических кругов» Москвы и есть шатуны, потому что все вокруг спят в глухих берлогах, упокоенные безбрежной социалистической зимой, а они отчего-то пробудились и ходят теперь голодные и злые. Их уже не удовлетворяет простое насилие, как у Фёдора Соннова, человека для них слишком простецкого, они ищут большего — каждый раз нового, управляемого и осознаваемого духовного опыта. Их даже традиционная вера в Бога не удовлетворяет: «Обычные религии слишком односторонни, — взорвалась Анна, — в то время как в метафизике нужен сейчас радикальный переворот, вплоть до уничтожения старых понятий и появления новых — может быть, ещё более «абсурдных» — но тем не менее символизирующих наше состояние духа; и именно она — сама метафизика, сама религия — должна сделать этот переворот… нужен таким образом подлинно религиозный катаклизм».
Впервые после Достоевского герои русской литературы ведут напряжённые разговоры о Боге и Дьяволе, о мире как «игре чудовищных, отделённых, потусторонних сил», о границе собственной отдельности от этих сил и вытекающем из неё праве на «крайний, отчуждённый от всего человеческого поиск в трансцендентном», даже если этому поиску будет предшествовать «великое падение». Шатуны не скованы никакой верой, никакой конкретной традицией, никакими старыми понятиями, даже самим материальным миром — они открыты всему, и готовы выбирать новых себя из неисчислимого многообразия возможностей, рождаемых игрой метафизических сил. И так они сами становятся метафизической силой, принимающей участие в невидимой глазу схватке надмирных сущностей. Шатуны, как, кстати, и герои «Московской саги», вываливаются из земного порядка вещей, и включаются во вселенский, более соответствующий масштабу их личностей.
Как же это далеко от персонажей Чехова, Зощенко и иже с ними, хотя поначалу кажется, будто шатуны или герои многочисленных рассказов Мамлеева — их прямые наследники, результат их окончательного метафизического падения. Но нет, оттолкнувшись от бездны, Мамлеев начал подниматься наверх, пока ещё не слишком высоко — для этого требуется долгая, тяжкая духовная работа, ибо и погружение в антиметафизическую пропасть длилось не одно поколение. Но вектор задан, и это верный, многообещающий вектор, который даёт русской литературе надежду стать снова великой.
Правда, идут года, а прямых наследников мамлеевского метафизического реализма пока не просматривается. За редким исключением, маленькие авторы пишут для маленьких читателей историйки про маленьких людей, не готовых к трансцендированию за пределы повседневного опыта ради «пропитывания своей жизни потусторонним».