Несколько лет тому назад, работая в университете над исследованием, посвященным Сэмюэлу Беккету, я начал переводить на русский короткую прозу, написанную Беккетом в период с 1954 по 1989 год, то есть до смерти писателя. Мотивация моя была проста: эти тексты на тот момент опубликованы на русском не были, а многие не опубликованы до сих пор. В связи не столько с объемом этих текстов, сколько с их сложностью, работа заняла что-то около года.
Некоторые из этих текстов вышли в 2015 году в переводе Марка Дадяна в книжке «Первая любовь. Избранная проза». Избранна эта проза была просто: издательство выкупило права на издание только текстов, написанных впервые на французском, а поскольку Беккет писал то на французском, то на английском, часть текстов просто осталась за пределами купленных прав. Впрочем, некоторые поздние французские тексты также не вошли в сборник.
«Еще Беккет» является попыткой собрать всю короткую прозу Беккета, написанную с 1954 по 1989 год в одном месте. Не публикуется только текст «The Lost Ones/Le Dépeupleur» (1966, 1970), опубликованный издательством «Опустошитель» сразу в двух хороших переводах. Многие тексты публикуются на русском впервые. За базу при переводе того или иного текста брался или французский, или английский оригинал, в зависимости от того, на каком языке текст был написан впервые. Автопереводы Беккета также брались во внимание. Во время работы большую помощь в интерпретации темных мест оказал один из ведущих специалистов по творчеству Беккета, профессор Крис Акерли. Датировка текстов соответствует датировке, принятой в издании Samuel Beckett. The Complete Short Prose, 1929-1989. ed. S.E. Gontarski. New York: Grove Press, 1995. Тексты будут публиковаться в хронологическом порядке и по одному в неделю.
Иллюстрации к текстам: Ирина Лисачева
Если пунктуация оригинального текста явным образом игнорирует правила пунктуации языка оригинала, его перевод игнорирует правила русской пунктуации.
Неделя 1
Из заброшенной работы
Встал ни свет ни заря в тот день, я был молод тогда, чувствовал себя ужасно, ушел, мать свесилась из окна в ночнушке, плакала и махала. Милое свежее утро, что ни свет, то заря, как и обычно. Чувствовал себя просто ужасно, так жестоко. Небо скоро померкнет, и дождь начнется и будет падать весь день, до вечера. Потом синева, снова солнце на миг, потом ночь. Чувствуя всё это, как жестоко и такой день, я остановился и повернулся. И назад с опущенной головой в поисках улитки, слизня или червяка. Столько любви в моем сердце ко всему неподвижному и с корнями, кустам, глыбам и всякому такому, всего не назовешь, даже полевым цветам, ни за что на свете я в здравом уме не прикоснусь ни к одному из них, чтобы вырвать. Тогда как птицу, скажем, или бабочку, которая порхает вокруг и мешается на пути, всё, что шевелится у меня перед носом, слизня, скажем, ползущего под ногами, нет, никакой пощады. Я, конечно, не сойду со своего пути, чтоб добраться до них, нет, на расстоянии они часто выглядят неподвижными, но проходит мгновение — они уже возле меня. Своим зорким глазом я видел птиц, они летали так высоко, так далеко, что казались застывшими, но через минуту они уже были рядом, вороны так делали. Хуже всех, пожалуй, утки, вдруг начать топтаться и запинаться среди уток или куриц, любой домашней птицы, нет ничего хуже. Сходить со своего пути, чтоб избежать этих вещей, когда их можно избежать, я бы тоже не стал, нет, я просто не сойду со своего пути, хотя никогда я не был на своем пути где-нибудь, я был просто на своем пути. И на этом пути я прошел густые чащи, окровавленный, глубокие болота, воду тоже, даже море, в определенных настроениях, и сбивался с маршрута, или возвращался, чтоб не утонуть. Так я, возможно, и умру наконец, если меня не поймают, в смысле утону, или в огне, да, возможно, так я это сделаю наконец, яростно, очертя голову шагну в огонь и сгорю дотла. Потом я поднял голову и увидел мать, она всё еще махала в окне, махала, чтоб я вернулся, или чтоб я не знаю, или просто махала, с грустной бессильной любовью, и я смутно различал ее крики. Оконная рама была зеленой, бледной, бетонно-серой, и мама была белой и такой тощей, что я мог разглядеть (у меня тогда был зоркий глаз) темноту комнаты за ней и надо всем этим полное, недавно взошедшее солнце, и всё такое маленькое из–за расстояния, вообще говоря, симпатичная картина, я помню ее, старый серый, и дальше тонкий зеленый ободок и тонкий белый на темном фоне, если бы только она не шевелилась и дала мне посмотреть на всё вместе. Нет, только я захотел спокойно посмотреть на что-то, я не мог, пока она махала и дрожала, и качалась в окне, будто делала упражнения, что, насколько могу судить, не исключено, совершенно не думая обо мне. Никакого упорства в стремлении, вот еще одна вещь, которую я в ней не любил. Одну неделю были упражнения, в следующую молитвы и чтение Библии, в следующую садоводство, а в следующую пение за фортепиано, это было ужасно, а потом просто лежание и отдых, постоянные перемены. Не то чтобы это меня волновало, я всегда уходил. Но позвольте мне сперва покончить с тем днем, с которого начал, подошел бы и любой другой, да, досказать его и сбросить с плеч, и взвалить другой, пока что довольно о моей матери. Так вот, тогда всё было еще в порядке, ни проблем, ни птиц надо мной, ничего на дороге, кроме белой лошади с мальчиком вдалеке, или, возможно, мужчиной или женщиной низкого роста. Это единственная полностью белая лошадь, что я помню, таких немцы, вроде, зовут Schimmel, о, я был очень смышленым в юности и схватывал тяжеловесные знания налету, Schimmel, красивое слово, для англоговорящего.
Над ней нависло полное солнце, как незадолго до этого над моей матерью, и по ее боку спускалась, кажется, красная лента или полоса, может, подпруга, лошадь, может, вели куда-нибудь, чтобы запрячь, в западню или что-то вроде того. Она пересекла мою дорогу вдалеке и исчезла в зелени, кажется, всё, что я заметил, было внезапное появление лошади, затем исчезновение. Она была ярко белая, освещенная солнцем, никогда не видел такой лошади ни до, хотя часто слышал о них, ни после. Должен сказать, что белый цвет всегда сильно на меня действовал, все белые вещи, простыни, стены и так далее, даже цветы, да и просто белый цвет, мысль о нем, без всего. Но позвольте мне вернуться к этому дню и покончить с ним. Всё пока было в порядке, только жестокость и потом эта белая лошадь, когда внезапно я впал в дичайшую ярость, просто одуряющую. Откуда эта внезапная ярость, я правда не знаю, эти внезапные вспышки, они превратили мою жизнь в сплошное несчастье. Тут виноваты и другие вещи, моя ангина, например, никогда не знал, каково это, жить без ангины, но ярость была худшим, будто огромный ветер внезапно поднимается во мне, нет, не могу описать. Не сказать, чтобы жестокость усиливалась, дело не в этом, иногда я чувствовал себя жестоко целый день, но ярости не было, а в другие дни, достаточно тихие по моим меркам, пять или шесть вспышек. Нет, этому нет никакого объяснения, ничему нет никакого объяснения, с сознанием вроде моего, всегда в погоне за самим собой, я, может, к этому еще вернусь, когда слабость спадет. Было время, когда я думал утешиться, колотясь головой обо что-нибудь, но это я бросил. Лучшее, что я нашел, это начинать бежать. Наверное, стоит указать здесь, что я очень медленно ходил. Не тянул и не мешкал, просто очень медленно ходил, маленькие короткие шажки и ступни, медленно пересекающие воздух. С другой стороны, я, пожалуй, был одним из самых быстрых бегунов, когда-либо живших на свете, на короткую дистанцию, пять-десять ярдов, секунда — я там. Но поддерживать эту скорость я не мог, не от нехватки дыхания, это связано с мыслями, всё связано с мыслями, вымысел. Или трусцой, с другой стороны, бегать трусцой я мог не больше, чем летать. Нет, у меня всё выходило медленно, да и эти вспышки, или порывы, выпустить пар, это то, что я часто повторял, раз за разом, пока шел, выпустить пар, выпустить пар. К счастью, мой отец умер, когда я был маленьким, а то я б мог стать профессором, он мечтал об этом. Я был способным в учебе, мыслей ноль, но прекрасная память. Как-то рассказал ему о космологии Мильтона, в горах тогда были, отдыхали у огромного валуна с видом на море, это его сильно впечатлило. Любовь тоже, часто в моих мыслях, когда был мальчиком, не так часто, конечно, как у других мальчиков, но я обнаружил, что она не дает мне уснуть. Кажется, никогда никого не любил, я бы запомнил. Только во сне, но там это были животные, воображаемые животные, не те, что гуляют по полям, не могу описать их, красивые существа, белые, в основном. В некотором смысле, наверное, жалко, хорошая женщина могла бы меня образумить, валялся б сейчас на солнце, посасывая трубку и похлопывая по задницам третье и четвертое поколения, ухоженным и уважаемым, размышляя о том, что будет на обед, вместо того, чтобы скитаться по одним и тем же дорогам в любую погоду, никогда я не был падок до новых оснований. Нет, я ни о чем не жалею, я жалею только о том, что родился, умирание мне всегда казалось таким долгим, изнуряющим занятием. Но позвольте мне продолжить с того места, где я прервался, белая лошадь и потом ярость, никакой связи, кажется. Но зачем продолжать это всё, я не знаю, однажды придется закончить, почему бы не сейчас. Но такие вот мысли, не мои, не важно, как мне не стыдно. Сейчас я стар и слаб, в боли и слабости шепчу почему и останавливаюсь, и старые мысли, хорошо мне известные и ставшие моим голосом, старые мысли, рожденные со мной, выросшие со мной и скрытые, эта, например. Нет, назад к тому давнему дню, любому давнему дню, и от тусклой дарованной земли к её вещам и небу глаза снова поднялись и опустились, снова поднялись и опустились снова снова, и ноги, идущие никуда, только как-нибудь домой, утром прочь из дома и вечером назад снова в дом, и звук моего голоса, весь день бормочущий одни и те же старые вещи, которые я не слушаю, к концу дня уже даже не моего, будто обезьянка с пушистым хвостом сидит у меня на плече, составляет компанию. Вся эта болтовня, такая глубокая и хриплая, неудивительно, что заработал ангину. Возможно, стоит здесь упомянуть, что я никогда ни с кем не говорил, думаю, что отец был последним, с кем я говорил. Мать была такой же, никогда не говорила, никогда не отвечала, с тех пор как умер отец. Я просил у неё денег, теперь не могу, это, наверное, было последнее, что я ей сказал. Иногда она кричала на меня или умоляла, но недолго, только пара криков, затем, если я поднимал глаза, бедные старые тонкие губы крепко сжимались, и тело разворачивалось, и только уголки глаз, обращенные на меня, но это редко. Иногда по ночам я слышал, как она разговаривает с собой, вроде бы, или молится вслух, или читает вслух, или зачитывает свои псалмы, бедная женщина. Ладно, после лошади и ярости я не знаю, просто шел дальше, потом, наверное, медленный разворот, поворачивался еще и еще в одну сторону или в другую, пока не оказался лицом к дому, потом дом. Ах, мои отец и мать, если подумать, они, наверное, в раю, они были такими хорошими. Дайте мне провалиться в ад, это всё, чего я прошу, и продолжать проклинать их там, и чтобы они посмотрели вниз и услышали меня, это, должно быть, чутка поубавит их блаженство. Да, я верю во всю их болтовню про грядущую жизнь, это меня бодрит, и несчастье вроде моего, ничто его не уничтожит. Я был и, конечно, остаюсь безумцем, но безобидным, я сошел за безобидного, какой вздор. Конечно, я не был в самом деле безумным, просто странным, немного странным, и с каждым годом всё более странным, на планете сейчас, должно быть, болтается только несколько существ еще страннее меня. Мой отец, убил ли я и его, так же, как мать, возможно, в некотором роде, но я не могу думать об этом сейчас, слишком я стар и слаб. Вопросы всплывают по пути и оставляют меня в замешательстве, просто разваливаюсь. Вдруг тут как тут, нет, всплывают, из старой глубины, и висят и болтаются, пока не угаснут, вопросы, которые, когда я был в своем уме, не протянули б и секунды, нет, были б разбиты на частицы, как ранее построены, так и разбиты. Они часто приходили парами, один придавлен другим, например, Как протянуть еще один день? и потом, Как я протянул до сих пор? Или, Убил ли я отца? и потом, Убивал ли я кого-нибудь? Вроде того, от частного к общему, скажете вы, а также вопрос и ответ, в некотором роде, очень путано. Я борюсь с ними изо всех сил, ускоряя шаг, когда они приходят, мотая головой вправо-влево и вверх-вниз, мучительно уставившись туда или сюда, возвышая шепот до крика, такие средства. Но ведь, наверное, можно обойтись и без них, тут что-то не так, будь это конец, я б сильно не возражал, но как часто в своей жизни я говорил перед очередной ужасной вещью, Это конец, и это не был конец, и всё же теперь до конца не может быть далеко, я упаду на ходу и останусь лежать или свернусь на ночь как обычно между камнями и рано утром уйду. О, я знаю, что исчезну и буду как тогда, когда меня еще не было, только теперь насовсем, а не просто на полку, это меня радует, теперь часто мой шепот гаснет и пропадает, и я иду и плачу от счастья и от любви к этой старой земле, которая несла меня так долго и чья безропотность скоро будет моей. Я буду прямо под поверхностью, сначала целиком, потом разделюсь и перемещусь, сквозь всю землю и, возможно, в конце через скалу в море, частичка меня. Тонна червей в одном акре, это прекрасная мысль, тонна червей, я верю в это. Где я об этом узнал, во сне или из книги, прочитанной в углу в детстве, или нечаянно услышал, пока шел, или это было во мне всегда и хранилось до тех пор, пока не смогло обрадовать меня, вот каким страшным мыслям я должен противостоять так, как я уже указал. Так, осталось ли что-либо добавить к этому дню с белой лошадью и белой матерью в окне, пожалуйста, перечитайте мои описания касательно их, прежде чем я перейду к какому-нибудь другому дню в более позднее время, добавить мне нечего, прежде чем я перемещусь во времени, пропуская сотни и даже тысячи дней, как не мог сделать раньше, приходилось как-то продираться сквозь них, пока не дошел до того дня, к которому приближаюсь сейчас, нет, ничего, всё ушло, кроме матери в окне, жестокости, ярости и дождя. Так что вперед ко второму дню и покончить с ним, и сбросить с плеч, и взвалить следующий. Сейчас происходит вот что, меня заприметило и стало преследовать семейство или племя, не знаю, горностаев, что самое странное, я думаю, это были горностаи. Конечно, если можно так сказать, я думаю, что удачно унес ноги, странное выражение, как-то неправильно оно звучит. Другой на моем месте был бы искусан и умер бы, истекая кровью, возможно, был бы добела обглодан, как кролик, опять это слово белый. Знаю, я никогда не умел думать, но если б умел и подумал, то я б просто лег и дал им меня уничтожить, как делает кролик. Но позвольте мне начать, как всегда, с утра и с ухода. Когда вспоминается день, почему бы то ни было, то возникают утро и вечер, хотя сами по себе вполне обыкновенные, но уход и возвращение домой, вот что я нахожу необыкновенным. В общем, встал тогда на сером рассвете, слабый, знобило после чудовищной ночи, чуть помечтал о грядущем, вышел и ушел. Какое время года, я, правда, не знаю, кому какое дело. Не влажно, но капает, всё капает, день мог бы встать, встал ли, нет, кап кап весь день, солнца нет, ровный свет, тускло весь день, неподвижно, ни вздоха, до ночи, потом чернота, и чуть ветра, видел пару звезд по пути домой. Моя палка, конечно, по воле милосердного провидения, больше так не скажу, как правило, когда я иду, у меня в руке палка. Но не мое длинное пальто, только пиджак, никогда не выносил длинное пальто, шлепающее между ног, или скорее однажды я вдруг его возненавидел, внезапная жестокая антипатия. Часто, одеваясь пред уходом, я вытаскивал его и надевал, вставал посреди комнаты не в силах пошевелиться, пока, наконец, не заставлял себя снять его и повесить обратно на вешалку, в шкаф. Но только я спустился с лестницы и вышел наружу, палка выпала из пальцев, и я просто повалился на колени на землю и потом вперед на лицо, что самое странное, а чуть позже перевернулся на спину, никогда не мог лежать на лице, хотя так любил, становилось плохо, и пролежал там полчаса, наверное, руки по швам, ладони на гравии, а широко открытые глаза блуждали по небу. Мгновенно встает вопрос, первый ли это опыт подобного рода в моей жизни. Падений в моей жизни было полно, таких, после которых, если не сломана конечность, поднимаешься и идешь, проклиная Бога и человека, тут совсем другое дело. Когда столько жизни ушло из познания, как знать, когда всё началось, все варианты одного и того же, которые, один за другим, по мере того как их яд слабеет, сменяют друг друга, всю жизнь, пока не умрешь. Так что в некотором смысле даже былые вещи каждый раз как новые, нет двух одинаковых вздохов, всё в движении снова и снова, и всё однажды и никогда больше. Но позвольте мне встать и пойти, и сбросить с плеч этот ужасный день, и взвалить следующий. Но какой смысл продолжать это всё, никакого. День за забытым днем до смерти матери, затем в новое место, вскоре старое, до моей собственной. И когда я доберусь до этой самой ночи среди камней с двумя моими книгами и ярким светом звезд, она уже уйдет от меня и от прошлого дня, от двух моих книг, маленькой и большой, всё пройдет и уйдет, или, может, только мгновения то тут, то там, может, этот короткий звук, который я теперь не понимаю, так что я соберу вещи и вернусь в свою дыру, такие давние, что о них можно и рассказать. Кончено, кончено, я храню в моем сердце всё, что кончено, нет, оконченность, любимое слово, только слова были моими любимыми, впрочем, не многие. Часто день напролет, пока шел, говорил это, и иногда говорил vero, o vero. О, если б не эти мои ужасные тревоги, я бы прожил свою жизнь в большой пустой комнате с эхом и большими старыми часами с маятником, просто слушая и посапывая, дверца была бы открыта, чтоб я мог смотреть на качание, двигая глазами туда-обратно, смотреть, как свинцовые грузила болтаются всё ниже и ниже, пока я не поднимусь со стула и не смотаю их снова, раз в неделю. Третий день был взгляд дорожного рабочего, вдруг вспомнилось, оборванный старый зверь, согнутый вдвое в канаве, опирается на свою лопату или что бы это ни было и косится по сторонам и вверх на меня из–под козырька своей шляпы, красный рот, как это, интересно, я вообще его увидел, вот это уже другое дело, день, когда я поймал на себе взгляд Балфа, ужасно боялся его в детстве. Теперь он мертв, и я похож на него. Но давайте пойдем дальше и оставим эти старые сцены и перейдем к тем, и к моей награде. Тогда всё не будет как сейчас, день за днем, вышел, ушел, разворот, назад, вошел, как листья кружатся, или рвутся на клочки, сминаются и уносятся прочь, но долгое непрерывное время без до и после, света и тьмы, от или к или в, старого полузнания когда и куда ушло, и что, но неподвижные вещи, все сразу, все уходят, в ничто, ничего никогда не было, никогда не может быть, жизнь и смерть всё ничто, вроде того, только голос, мечтающий и бубнящий вокруг, это нечто, голос, который когда-то был у тебя во рту. Так вот, выйдя на дорогу, свободный от собственности, что теперь, я правда не знаю, дальше я стоял в папоротниках, размахивая палкой, пуская капли по ветру и проклиная, непристойный язык, одни и те же слова снова и снова, надеюсь, никто меня не слышал. Горлу было очень плохо, глотать мучение, и что-то не так с ухом, продолжал безуспешно тыкать в него, старая сера, наверное, давит на перепонки. Необыкновенная неподвижность сошла на землю, и во мне тоже всё почти неподвижно, совпадение, почему из меня рвались проклятия, я не знаю, нет, глупо так говорить, и размахивать палкой, что заставило меня, мягкого и слабого, делать это, продираясь вперед. Теперь горностаи, нет, сначала я просто снова упаду и исчезну в папоротниках, они были мне по пояс, пока я шел. Жесткие же они, эти папоротники, как накрахмаленные, такие древесные, жуткие стволы, сдирают кожу с ног сквозь штаны, и еще дыры, которые они скрывают, сломают тебе ногу, если не побережешься, какой ужасный язык, упади и исчезни из вида, можешь лежать тут неделями, и никто тебя не услышит, часто думал об этом высоко в горах, нет, глупо так говорить, просто шел вперед, мое тело справлялось как могло без меня.
1954–1955