O декадентах
Выход человека из природного состояния в состояние историческое начинается с восприятия им самого себя и своего окружения в качестве проекта. На место бытийности, цикличной, обусловленной повторяющимися и неподконтрольными нуждами, приходит парадигма становления, в рамках которой все обозримое, даже умозрительное, оценивается с перспективы еще не достигнутой, но определяющей траекторию и скорость движения цели. Естественная стихия, прежде установившая безраздельное господство над человеком во многом благодаря его же внутренним, “естественным” инстинктам, преобразуется в объект воздействия человеческих усилий, направленных, в свою очередь, на ее доместикацию. Плоть от плоти изменяемая им природа, человек, погруженный в историю, осознанно и ревностно меняет и себя, изживая страх и прививая хозяйское отношение к миру.
Являясь по сути частью одного и того же явления, процессы эти находят свое отображение в пресловутом императиве “не ждать милостей от природы” и одновременно в неумолимой “работе над собой”. Последнее подразумевает дуалистическую антропологию, определяющую человеческую суть посредством двух неравнозначных начал: идеалистического-активного, именуемого “сознанием”, “духом”, в более узком смысле “разумом”, и
“Дух бодр, но плоть слаба”, — говорит апостол словами Христа, давая понять, что великая эстафета под названием ‘самопреодоление’ уже идет полным ходом. Для крестьянина, приученного отсчитывать свою жизнь сезонами, вставать с восходом солнца и ложиться на закате в период посева и уборки урожая, впадать в спячку, подобно медвежьей, зимой, просыпаясь от силы раз на дню для приема пищи, — эстафета эта, ставшая настоящим гоном с объявлением индустриализации, обросла трагическим смыслом, ибо результатом ее была его смерть социальная, а зачастую и физическая. Для Петрарки, решившего на изломе эпох и в пику своей aвгустинской натуры дойти до вершины Мон-Ванту в предгорьях провансальских Альп, сопровождаемое внутренним сомнением и внешним неудобством восхождение приобрело драматическое измерение, “не взрывом, но всхлипом” открывшее Современность. Для среднестатистического школьника, выпрашивающего “еще пять минут” в предрассветной дреме и мечтающего, быть может, пережить истинность формулы Эйнштейна и растянуть триста секунд до бесконечности, призыв к преодолению силы тяжести (тела ли? души ли?) имеет, скорее, комический оттенок, а в перспективе — ностальгический. И, наконец, для ультрасовременного япстера-хипстера, лишним рублем, потраченным на экологически чистый сорт кофе или якобы самобытные изделия народного творчества, демонстрирующего дистанционную поддержку эксплуатируемым классом и пытающегося вблизи побороть свое физиологическое отвращение к местному бомжу, борьба эта является фарсом, лишенным смысла в той же мере, в коей он отсутствует в неготовой к кровопролитию “революции”. Но несмотря на эти различия, все они: крестьянин времен НЭПа, итальянский поэт с пожелтевшей страницы, пионер-лоботряс и андрогенный носитель нового порядка — говорят “нет” своему текущему состоянию (неважно, вынужденно или добровольно), “нет” всем устоявшимся привычкам и инстинктам, глубоко въевшимся в тело, ради того, чтобы возобладать над ним, обрести контроль над процессом совершенствования и тем самым приблизиться к идеалу. С определенного момента человек, со слов философа Петера Слотердайка, превращается в “практикующее создание” (Uebender), акробата на канате, протянутом между тем, что есть, и тем, что станет.
Органически связанная с покорением тела, приведением его в состояние полного послушания (les corps dociles Мишеля Фуко) операция по совершенствованию вида/индивидуума преследует цель проработки потенциала, дарованного человеку, но не столько путем создания новых способностей, сколько методом непрерывной внутренней дифференциации, сегментации, стремящейся к бесконечно малым отрезкам. Это то, что в обиходе называется изысканностью или рафинированностью. Движение, жесты, походку со временем характеризует все большая степень изначально осознанного, а затем и освоенного контроля; меняются контуры, выглаживаются углы, выпрямляется осанка, и лицо, изображающее самые нюансированные эмоции, отмеченное невероятной гаммой переживаний, постепенно обретает признак “породы”. В мире ощущений человек начинает улавливать petites perceptions, он становится все более избирательным в своих вкусах, что особенно ярко проявляется в прогрессирующем разнообразии готовых продуктов потребления и в нацепленных на них ярлыках, переведших тайну ценности во вполне осязаемое число. Мысль и суждение, обращаясь вовнутрь, подвергая собственные форму и содержание тщательному анализу, отходят от категоричности, бинарности, безаппеляционности и прочих манифестаций интеллектуальной неотесанности, все больше отражая, как высказались бы оптимистически настроенные философы, неповторимую многогранность самого Бытия. Человек развивает внутренний нанометр и нанограф для регистрации мельчайших колебаний в себе и в природе, чтобы, измерив раз, погрузиться в бездну малого в поисках еще неосвоенных ресурсов.
Семейные саги дают отчетливое представление о накопительном свойстве совершенствования. Для последующих поколений достигнутое отцами лишь в традиционном обществе является стандартом; современность, посвящая массы в историю, признает только временные остановки, передышки перед очередным рывком. Из этих же семейных саг явствует, что движениe приводит не к свободному от диалектических законов идеалу Ренессанса, а к его полному антиподу — декаденту. Последний может и свободен от перипетий борьбы, но только потому, что давно капитулировал перед историей, перестав представлять всяческий интерес для нее. В ранних и наименее пагубных проявлениях этот тип, безусловно, одарен чувствительностью, даже чувственностью с избытком, но, как и все гипертрофированное, обречен на бесплодие. Свои творческие изыскания он открывает и заканчивает одними и теми же пруфроковскими вопросами: посмею? позволю? начну? В конечном счете язык, будучи производной совсем другого типа, а, именно типа наивного и плотоядного конквистадора, оказывается не приспособленным дать его туманным предчувствиям осязаемую форму мысли. Слова слишком объемны, в них нет ни уюта, ни тепла, обещанных “домом бытия”, только холод да чувство пространственной дезориентации в пустынном ландшафте без знакомых глазу рельефных элементов. В многозначительности, прежде бывшей вызовом, вдохновлявшим на подвиг, или, на худой конец, игру, декадент прочитывает отсутствие реального значения как такового. Впрочем, трудности самовыражения волнуют декадента ровно до тех пор, пока ощущения сохраняют свою остроту. Под наркозом лет и привычек все реже слышен голос совести, все менее мучительными становятся приступы паники, все короче дорога к успокоению; это успокоение души, оплывшей жиром, разума, втянутого в воронку энтропии. Изысканность манер, филигрань восприятия, интеллект, отточенный, как бритва — итог целенаправленной работы предшествующих поколений — переходят в наследство декаденту под видом культурного багажа, чтобы вместе с жильем, обставленным фамильной мебелью и книгами, оказаться распроданным для поддержания жизни и остатков статуса. Капиталы — в том числе культурные — истощаются быстро, гораздо быстрее, чем они накапливаются, и с ними заканчиваются эпохи и завершаются биографии живших в ритм с эпохами людских родов. Субъект, стартовав на беговой дорожке истории в неоформившемся виде и пройдя различные стадии внутреннего усложнения, ближе к финалу обретает бесформенное состояние.
Здесь уместно обратиться к метафоре. Как было сказано выше, в присущем историческому субъекту проектировочно-продуктивистском мировоззрении тело отождествляется с сырым материалом, инертным монолитом, над которым трудится дух-ваятель. Отбрасывая отсеченные куски, дух сообщает возникающей форме все большее количество сочленений, делает ее динамичной, живой и свободной, т.е. наделяет ее качествами, которые в совокупности и составляют его квинтэссенцию (вспоминается хрестоматийное изречение Шиллера: “Es ist der Geist, der sich den Koerper baut”). Вместе с тем, порода, лишившись своей целостности, слабеет под действием молотка, становится ломкой и начинает крошиться. Тут, конечно, молоток следует заменить стамеской, а стамеску скарпелем, но это лишь несколько расширяет диапазон возможностей скульптора, не изменяя при этом свойств самого материала. Каждая дополнительная деталь в художественном замысле реализуется за счет общей прочности конструкции. Рано или поздно структура, исчерпав внутренние ресурсы материала, должна обрушиться — достаточно легкого прикосновения, чтобы убрать шероховатость или придать лунке необходимую глубину, и взору скульптора предстает не захватывающий шедевр пластичного искусства, а угрюмая груда камней. Энтропия является художнику в виде дьявола-искусителя, манящего его образами абсолютной красоты к пропасти, из которой уже не выбраться.
В этой пропасти собираются осколки светлых замыслов, разбитые вдребезги грезы и фрагменты статуй, годные разве что для музеев и частных коллекций. На дне художник обнаруживает общность судьбы со своим творением, поскольку неотделим от него в той полной мере, в какой неотделимым является дух от тела, или, что вернее, энергия от материи. Заявление может показаться шаблонным, однако познать его суть оттого труднее, что оно затрагивает реалии, находящиеся в непосредственной близости к проживаемому (можно установить закономерность, переходящую в правило: чем роднее и ближе явление к наблюдателю, тем сложнее его постигнуть, чем более спорным его положение в общем своде знаний, тем в нем меньше от “вещи”). Поэтому куда проще отталкиваться от максимально отдаленного от этого единства утверждения о делении “начал”, т.е. от уже упомянутого дуализма, в результате чего познание во многом уподобляется походу за Граалем, находящимся под самым носом у пилигримов. Мудрецы гераклитовского разлива усматривают в дуализме аналитический инструмент, декадент же полностью вживается в него, объектифицирует окончательно тело, являя миру противоестественное зрелище воплощенной бестелесности (embodied disembodiment). Умерщвляя плоть разумом, он теряет органический контакт с ней, не распознает ее позывных сигналов, так как не верит в способность материи к коммуникации. Следствием этого становятся типичные для декадента психофизические расстройства: хроническая апатия, потеря ясности и глубины в ощущениях, но главное — отмежевание от той всепронизывающей космической силы, что греки отождествляли с эросом. Тело сводится к линиям, поверхностям и формам, погруженным в мертвую стереометрию и не источающим дурмана рептильного желания. Сама природа выступает в роли милосердного палача, выхолащивая декадента и вынося оставшуюся оболочку за скобки цикла производства и воспроизводства.
Тут-то и проявляется хитрость природы, коя вопреки расхожему мнению не преодолевается посредством истории, а пользуется последней в продвижении своих антителеологичных интересов. Человек в некоторой степени рождается лишь в истории, рождается для блестящей жизни при свидетелях, но, родившись, рано или поздно призван умереть, освободив место другим, молодым и еще не рожденным. Декадент есть тот архетип, что своим появлением предвещает скорый конец рода, народа, культуры или цивилизации, и вместе с этим говорит о приходе людей новых, только открывающих для себя радость быть запечатленными. Сочетая грубость черт, косноязычие и слепую “животную” жестокость, они видятся варварами в глазах исчезающего населения. У них напрочь отсутствует понимание ценностей прошлого, зато жизни у них хоть отбавляй, и этого ресурса оказывается достаточно, чтобы заплатить за все поруганные храмы и за всех истуканов с отбитыми носами. Безусловно, по прошествии лет и поколений эти бывшие варвары-вандалы, выходцы из деревень, обитатели рабочих кварталов и узники этнических трущоб сами обрастут культурой, создадут свою науку и религию, научатся свободно изрекать свои мысли, болeе коллективные, нежели индивидуальные, и, растратив свой жизненный потенциал, столкнутся с отчаянием, бесцельностью и немощностью предсмертного декадентства. В это же время в заброшенных катакомбах воспитаются очередные орды, ждущие своего выхода, но те, кто на поверхности, будут слишком заняты собой, слишком поглощены спектаклем собственного авторства, чтобы уделять происходящему за пределами поля обзора должное внимание.