Зора Нил Хёрстон. Каково это — чувствовать себя цветной?
Из «Иностранной литературы» №7 за 2017 год.
Перевод и вступление Ирины Морозовой.
7 января 2016 года исполнилось 125 лет со дня рождения Зоры Нил Хёрстон (7.01.1891 — 28.01.1960), звезды Гарлемского Ренессанса, определившей современное измерение афроамериканской литературы. Ее творческое наследие невелико, но весьма разнообразно — это четыре романа, две книги фольклора, автобиография, более полусотни рассказов, несколько стихотворений, десяток пьес и ряд эссе. Однако именно ее взгляд на афроамериканский характер и культуру сформировал творческую оптику таких видных представителей афроамериканской литературы, как Т. Моррисон, Э. Уокер, Г. Нейлор, Г. Джонс, Т.К. Бамбара и других.
Судьба Зоры Хёрстон, личная и творческая, не была легкой.
В 20-30-е годы, в период Гарлемского ренессанса и последующее десятилетие, ею восхищались как одной из самых ярких niggerati [1], собирательницей фольклора, увлеченной исследовательницей нравов, традиций и обычаев черного населения американского Юга. Критика тепло отзывалась о ее ранних работах, восхищаясь присущим ей умением ярким языком передать синтез трагического и комического в устных рассказах афроамериканцев.
Однако в это же время формируется и противоположный взгляд на творчество Зоры Хёрстон, ставший доминирующим на протяжении 40-50-х годов, когда она стала мишенью сокрушительной критики со стороны лидеров афроамериканских радикалов за отсутствие в ее произведениях четко сформулированного расового “послания”, за ее нежелание говорить о трагических взаимоотношениях черных и белых, за, как им казалось, изображение стереотипа черного человека, порожденного белым сознанием. Так, например, Ричард Райт, вечный оппонент Хёрстон, о романе “Их глаза видели Бога” (“Their Eyes Were Watching God”, 1937) писал, что этот роман не имеет ни темы, ни идеи, ни мысли, и обвинял писательницу в потворстве вкусам белой аудитории.
С конца 50-х годов ее имя на целое десятилетие было забыто вовсе, пока в начале 70-х Элис Уокер не провозгласила Зору Хёрстон гением Юга. С этого времени намечаются основные стратегии современного изучения ее творчества: с одной стороны, с точки зрения гендерной и расовой самоидентификации, а с другой — в соответствии с афроцентристскими поисками “исконной” традиции в творческой практике писательницы. Шедевром Зоры Хёрстон считается роман “Их глаза видели Бога”, история самоидентификации черной женщины, ее взросления и отказа от предписанной ей роли представительницы “низшей расы низшего пола”.
Зора Нил Хёрстон родилась в Алабаме, маленьком городке Нотасулга в семье баптистского проповедника. Через три года семья, где было еще семеро детей, переехала в городок Итонвилл во Флориде, известный, прежде всего, тем, что он был первым зарегистрированным в США поселением, жителями которого были исключительно афроамериканцы. Как характеризует его Зора Хёрстон в сборнике “Мулы и люди”, это “город, в котором пять озер, три поля для крокета, три сотни темнокожих, три сотни хороших пловцов, обилие гуав, две школы и ни одной тюрьмы”.
Этому городку суждено было стать особенным местом в жизни и творчестве Зоры Хёрстон, ибо в Итонвилле, по ее собственному признанию, она погружалась “внутрь негритянского искусства и народного творчества”. Неслучайно Итонвилл стал и местом действия большинства ее произведений.
В 1918 году Зора Хёрстон поступила в Говардский университет в Вашингтоне, черный частный университет, где начала писать короткие рассказы, впервые опубликованные в 1921 году. Поворотным моментом в ее жизни можно считать 1925 год, когда она переехала в
Возможно, именно благодаря “антропологическому измерению” афроамериканской культуры Зора Хёрстон стоит особняком в Гарлемском движении, это этакий enfant terrible Гарлемского ренессанса. Так, известно ее весьма негативное отношение к Уильяму Дюбуа, которого она называла Dubious [2] за его концепцию раздвоенности души черного человека, высказанную в знаменитой книге “Души черных людей”.
Однако было бы неверно считать, что Зору Хёрстон совершенно не задевали вопросы расовой дискриминации. Она написала целый ряд эссе, посвященных этой проблеме, среди которых и эссе “Каково это — чувствовать себя цветной?” (“How It Feels to be Colored Me”, 1928), публикуемое впервые в переводе на русский язык.
Здесь она высказывает ряд важных положений, характеризующих ее мировоззренческую и эстетическую позиции. В этом очерке четко выражена мысль о невозможности измерения афроамериканской культуры мерками другого культурного кода, о драматическом начале афроамериканской идентичности, о расовом разделении американского общества.
Особого внимания заслуживает язык Зоры Хёрстон, ироничный, насыщенный афроамериканским диалектом, отмеченный обилием метафор, сравнений.
Сегодня в США творчество Зоры Нил Хёрстон расценивается как необходимый материал в гендерных исследованиях литературы, важный для понимания специфики афроамериканской культуры в целом. Ежегодно в январе Итонвилл принимает гостей на фестиваль “Zora!”, в рамках которого проходят научные конференции, общественные дискуссии, выставки, презентации разнообразных проектов, связанных с развитием афроамериканской культуры. По словам исполнительного директора Ассоциации сохранения Итонвилла Н.Й. Натири: “для тех, кто знаком с творчеством Зоры Нил Хёрстон, город стал священной землей”, хранилищем исторического опыта всего черного населения США.
Каково это — чувствовать себя цветной?
Я цветная, и не могу предложить ничего в качестве смягчающих этот факт обстоятельств, кроме разве того, что я единственная негритянка в Соединенных Штатах, чей дедушка по материнской линии не был индейским вождем.
Я хорошо помню тот день, когда я стала цветной. До тринадцати лет я жила в маленьком негритянском городке Итонвилл, штат Флорида. Это совершенно цветной город. Единственные белые, которых я видела, проезжали Итонвилл по дороге в Орландо и обратно. Наши собственные белые проезжали на пыльных лошадях, а северные туристы тарахтели по песчаным деревенским дорогам на машинах. Город знал своих южан и никогда не переставал жевать сахарный тростник при их появлении. Северяне же были чем-то иным. Их осторожно и боязливо разглядывали
Веранда могла казаться местом свершения отважного поступка для всего городка, но для меня это было местом на галерке. Я любила забираться на самый верх ворот — просцениум для прирожденного завсегдатая театральных премьер. Я не только сама наслаждалась спектаклем, но и не возражала, чтобы актеры знали, что это мне нравится. Обычно я заговаривала с ними, когда они проезжали мимо. Я махала им рукой, а когда они возвращали мне приветствие, я говорила что-то вроде “как-дела-хорошо-спасибо-куда-едете?”. Обычно на этом машина или лошадь притормаживали, и после обмена неуклюжими комплиментами я была готова, как мы выражаемся в дальних уголках Флориды, “немножко прокатиться” вместе с ними. Если внезапно появлялся кто-то из родителей и видел меня, то, конечно, переговоры грубо прерывались. Но даже и в этом случае все равно я была первым “добро-пожаловать-в-наш-штат” жителем Флориды, и я надеюсь, что Торговая палата Майами примет это к сведению.
В эти дни белые люди для меня отличались от цветных только тем, что они проезжали город, но никогда не жили в нем. Им нравилось слушать мою “болтовню” и мое пение, и им хотелось посмотреть, как я танцую parse-me-la[3], и они щедро вознаграждали меня серебряными монетками за все эти вещи. Это казалось мне странным, потому что я сама так сильно хотела все это делать, что мне надо было бы заплатить, чтобы я остановилась, только они не знали об этом. Цветные не одаривали меня мелочью. Они порицали любые жизнерадостные тенденции во мне, но все равно я была их Зора. Я принадлежала им, ближайшим отелям, графству, — принадлежащая всем Зора.
Когда мне исполнилось тринадцать, в семье произошли изменения[4], и меня отправили в школу Джексонвилла. Я покинула Итонвилл, город олеандров, где я была просто Зора. Когда я сошла с речного корабля на берег Джексонвилла, той Зоры уже не существовало. Казалось, я претерпела полное преображение. Я уже больше не была Зорой из графства Орендж, я теперь стала маленькой цветной девочкой. Я обнаруживала это разными способами. В душе, как и в отражении в зеркале, я становилась устойчивого коричневого цвета, с гарантией, что он не сотрется и не потечет.
Но я не трагически цветная. Нет у меня великой печали, заполонившей мою душу и притаившейся в уголках глаз. Вовсе не против. Я не принадлежу к рыдающим членам той негритянской школы, которая считает, что природа каким-то образом совершила с ними грязную сделку и все их чувства сосредоточены только на этом. Даже в той беспорядочной суете, которой является моя жизнь, я заметила, что мир предназначен для сильных, независимо от разных оттенков кожной пигментации. Нет, я не оплакиваю мир — я слишком занята оттачиванием своего устричного ножа[5].
Кто-то рядом обязательно напомнит мне о том, что я внучка рабов. Но это не заставляет меня впадать в уныние. Рабство уже шестьдесят лет как в прошлом. Операция прошла успешно, пациент чувствует себя хорошо, спасибо. Ужасная битва, которая превратила меня в американку из потенциальной рабыни, скомандовала “На старт!”, Реконструкция сказала “Внимание!”, а следующее поколение выкрикнуло “Марш!”. Я уже взяла высокий старт, и посреди дистанции мне нельзя остановиться, чтобы посмотреть назад и всплакнуть. Рабство — цена, которую я заплатила за цивилизацию, и выбор был сделан не мной. Это рискованное приключение, за которое я заплатила всем прошлым своих предков. Никто на земле не имел такого шанса для торжества. Мир можно завоевать и ничего не потерять. Это так волнующе — думать и знать, что за все, что я делаю, я получаю вдвойне — и похвалу, и хулу. Это так захватывающе — быть в центре национальной сцены и владеть вниманием зрителей, которые не знают, смеяться им или плакать.
Положение моего белого соседа намного сложнее. Когда я сажусь обедать, за моей спиной не возникает коричневый фантом, чтобы пододвинуть стул. Никакой коричневый призрак не сует свои ноги мне в постель. Игра в то, что имеешь, никогда не бывает столь увлекательной, как игра в то, что приобретаешь.
Я не всегда себя чувствую цветной. Даже теперь я часто, неосознанно, ощущаю в себе Зору из Итонвилладо Хиджры. И я чувствую себя очень цветной, когда меня бросают на жесткую белую почву.
В Барнарде, например. “Близ вод Гудзона”[6] я ощущаю свою расу. Среди тысяч белых людей я словно темная скала в захлестывающих ее волнах, но я всегда остаюсь собой. И когда прилив покрывает меня, я есть я, и когда отлив высвобождает — это снова я.
Иногда это происходит по-другому. Белый человек может очутиться среди нас, и тогда контраст еще более очевиден для меня. Например, я сижу в неухоженном подвале, чем является The New World Cabaret, с белым человеком, когда туда приходят люди моего цвета. Мы заходим, болтая о никчемных мелочах, понятных нам, и рассаживаемся, чтобы слушать джаз. Оркестр, как и положено джазовому оркестру, резко на нас обрушивается. Оркестр не тратит времени на хождение вокруг да около, а сразу приступает к делу. Он сжимает грудь и разбивает сердце своим ритмом и наркотическими созвучиями. Он буйно растет, поднимается на задних лапах и бьет по завесе тональности со всей первобытной яростью — раскалывает, рвет ее до тех пор, пока не прорывается в джунгли за ее пределами. Я устремляюсь за этими язычниками, устремляюсь с ликованием. Все внутри меня бешено пляшет; я воплю, я гикаю, я потрясаю над головой своим ассегаем[7], с криком “йоооууууу!” я швыряю его точно в цель. Я в джунглях и живу по законам джунглей. Мое лицо раскрашено красным и желтым, а тело — голубым. Мой пульс стучит, как военный барабан. Я хочу убить кого-нибудь, принести боль и смерть, сама не знаю чему. Но вот все заканчивается. Оркестранты вытирают губы и разминают пальцы. С последней нотой я медленно вползаю в видимость того, что мы называем цивилизацией и нахожу своего друга спокойно курящим в своем кресле.
“Хорошая у них здесь музыка” — бросает он, барабаня пальцами по столику.
Музыка. Огромные волны пурпурных и алых эмоций не тронули его. Он лишь слышал то, что я чувствовала. Он так далек от меня, что я едва вижу его через океан и континент, возникшие между нами. Он слишком бледен
Иногда у меня вообще нет расы, я — это просто я. Когда я, например, надеваю шляпку под определенным углом и прогуливаюсь по Седьмой авеню в Гарлеме, я становлюсь такой же высокомерной, как львы на портале библиотеки на Сорок второй улице. Так что если говорить о моих ощущениях, то Пегги Хопкинс Ли[8] с ее пышными одеяниями, представительным экипажем и касающимися друг друга самым аристократическим образом коленями на бульваре Мичиган, ничто по сравнению со мной. Космическая Зора идет! И я не принадлежу ни к одной расе, ни к какому времени. Я — вечная женщина со своей ниткой бус[9].
У меня нет какого-то особого чувства по поводу того, что я американская гражданка и цветная. Я только часть той Великой Души, что бушует в отведенных ей пределах. Это моя страна, хороша она или плоха.
Иногда я чувствую дискриминацию по отношению к себе, но это не сердит меня. Это просто удивляет. Как
Но в целом я ощущаю себя как закрепленный на стене коричневый мешочек для всякой всячины. На стене, где висят другие мешочки — белые, красные и желтые. Вывалишь содержимое, а там куча маленьких вещичек — бесценных и бесполезных. Бриллиант чистой воды; катушка без ниток; осколки стекла; кусочки веревки; ключ от давно рассыпавшейся двери; ржавое лезвие ножа; старые ботинки, сберегаемые для дороги, которой не было и никогда не будет; гвоздь, согнутый вещами, слишком тяжелыми, чтобы согнуть любой гвоздь; один-два засушенных цветка, все еще хранящих слабый аромат. На земле перед тобой тоже груда всего, что есть на ней, и это так похоже на содержимое мешочков. Если бы можно было их все опорожнить и свалить в одну большую кучу, а потом наполнить их снова без того, чтобы содержимое резко разнилось. Тогда не имело бы значения наличие там небольших цветных осколков. Возможно, именно так Великий Наполнитель Мешочков и заполнял их в самом начале, кто знает?
1928
Примечания
[1] Niggerati — иронический термин, относящийся к афроамериканской интеллигенции Гарлемского ренессанса.
[2] Dubious — двусмысленный, сомнительный, темный, колеблющийся, неясный (англ.) — прозвище, данное У. Дюбуа еще в Гарлемские времена Джорджем Скайлером, писателем, критиком и пародистом.
[3] Популярный для того времени танец, распространенный среди афроамериканцев на юге США. (Здесь и далее — прим. перев.)
[4] Зора Хёрстон имеет здесь в виду смерть матери и последовавшую вскоре женитьбу отца на женщине, которая не хотела воспитывать чужих детей. Поэтому все восемь братьев и сестер были отправлены в школы, интернаты, некоторые были усыновлены другими семьями.
[5] Ссылка на выражение “The world is my oyster” (“Мир — это моя устрица”) (см. Шекспир. “Виндзорские насмешницы”), означающее, что мир полон возможностей. Представляется, что здесь есть еще одно значение, связанное с пониманием Хёрстон специфики афроамериканской культуры. Концепция Зоры Хёрстон заключается в том, что афроамериканец — это самобытная единица, возникшая в результате синтеза культурных традиций, и к афроамериканской культуре можно применить метафору устрицы с жемчужиной.
[6] Ссылка на первую строку гимна Барнардского колледжа.
[7] Разновидность копья, распространенного среди племен на Юге Африки.
[8] Пегги Хопкинс Джойс (1893-1957) — американская актриса, танцовщица, известная своей коллекцией мехов и бриллиантов.
[9] Аллюзия на вышедший в 1927 г. рассказ С. Моэма “Нитка бус”. Зора Хёрстон была поклонницей таланта английского писателя.