Аркадий Драгомощенко. Голос тавтологии
Тихо. Идет разговор. Поэта-философа с
В эссе «Местность как усилие» Драгомощенко сообщает, что с «ненавистной» литературой он попрощался в 13 лет. В ней нет движения жизни, не наличествуют возможности, и имеют место устоявшиеся образы и высказывания, сохраняющиеся в памяти всегда одним и тем же. Язык Драгомощенко исключает «литературу», заменяя образность на звучание, обращая внимание не на единое смысловое наполнение, а на вариативность путей мысли в продолжении каждого слова — пространство единовременного языкового забвения и творения. А. Барзах в статье «На полях конференции» отмечает важным местом в его поэзии особое внимание к «парадоксальной семантической интонации» имени, словосочетания, текста. Именно это звучание, которое можно попробовать, ощутить, только произнеся, а значит, только использовав в тексте, нуждающемся в чтении вслух, в поэтическом тексте, приводит АТД в свой особый род письма, в котором чувствуется голос самого слова.
Сборник «Тавтология» начинается гимном речи:
Меня распределили боги по многим местам, имеющую много пристанищ, принимающую множество форм.
Он сообщает нам само правило поэзии Драгомощенко: речь — это форма, которой можно играть; форма, не имеющая (не знающая) ни начальной, ни конечной себя, что значит — дающая возможность быть всем. А. Скидан в предисловии назовет ее «поэзией переходности». Поэзия, создающаяся уверенностью в каждом событии слова, в том, что оно должно быть, и неуверенностью (то есть всегда присутствующей возможностью изменения) в самом выбранном слове, в том, что должно быть именно оно. Речь, рождающаяся в разговоре Драгомощенко с неслучайным собеседником или (что чаще) с самим собой, все равно как будто бы всегда несет в себе слово с обращением (себе, другому, слову, оказавшемуся рядом или несколькими строфами ниже), указывающим нам на самодвижение языка, его внутреннюю жизнь, его собственную иную логику. С. Фокин справедливо называет Драгомощенко «поэтом милостью Слова» — язык АТД творится в разговоре с самим словом и с теми, кто тоже умеет с ним говорить. Так, в «Тавтологии» собеседником становится Л. Витгенштейн.
Витгенштейн давно в раю. Вероятно, он счастлив, поскольку его окружающий шелест напоминает ему о том, что шелест его окружающий говорит ни о чём, но и не предъявляет того, что надлежит быть «показано».
Отсылку к
Из
Не обращая внимание на необходимость значения или образа, которым должно обладать имя в контексте предложения, АТД создает свой язык так, что смысл обретается в самом имени, как том, что звучит в предложении, а не составляет его. Предложение — фраза, которая «обещает лишь форму», местность для сооружения словесных построек, языковое поле, на котором вырастают, собираются и обретают свой голос имена. Положение трактата «только предложение имеет смысл» (3.3) переозвучивается Драгомощенко таким образом, что смысла предложения (которое только и имеет смысл) оказывается недостаточно — выявляется самостоятельность имени, его полнота как того, что звучит! вне единственного (заключенного в предложении) смысла.
Фраза забыта, однако он знает, что её знают все, причём они тоже забыли, более того, даже не знают, о том, что она, не возникая в раю, обречена появлению, — если рай, как полнота языка, постоянен в стремлении за собственные пределы, фраза обещает лишь форму, т. е. тень вне источника света, но между тем забвение модально, оно расслаивается и образует пространство, в котором что-то определённо известно.
Своим названием сборник «Тавтология» отсылает нас в пространство «бессмыслицы», того, что в погоне за более ясным и точным высказыванием теряет любое высказывание вообще. Уже в первом стихотворении Драгомощенко погружает нас в языковое пространство, названное им «шелестом», который «говорит ни о чем», то есть говорит слишком много, так, что не разобрать имени, а значит, и не найти значение (которое в случае АТД поиска как раз не требует). Шелест, как и поэзия Драгомощенко, «не предъявляет того, что надлежит быть “показано”», шелест — это выбор в пользу звучания, а не образности, слова появляются в нем благодаря собственному голосу, а не визуальному представлению. Таким образом положение о том, что тавтология не говорит ничего, заменяется Драгомощенко на иное — тавтология говорит. Да, может быть, в ней нет смысла, но важно то, что мы слышим голос. На фоне этой бессмыслицы и начинается разговор с Витгенштейном, который, как нам сообщается, «вероятно, счастлив», ведь, оказавшись в раю, он оказался почти что в мире исполненных правил написанного им трактата, где предложения (как и сам язык) преодолены, и «о чем невозможно говорить», о том, наконец, молчится. Есть только «шелест, не говорящий никому ничего», и забытая Людвигом фраза, которую знают все, но которую никто не помнит. Как предлагает считать Е. Павлов, это фраза о языке как «картине» из «Откровений» Августина: «Я постепенно стал соображать, знаками чего являются слова, стоящие в разных предложениях на своем месте…», — завладевающая нами с детства система языка.
В поэзии АТД мы ясно ощущаем «свое» место у слова в отсутствии такого места вообще — «свое» место там, где еще или уже места нет. В отличии от Витгенштейна, надзирающего за разумным употреблением имен, в поэзии Драгомощенко разрешается язык вне «картины» (четкой системы поименованных образов). Оно [имя] зачастую специально поставлено в условия не обретения имени-себя, а обретения имени, «которое всегда иное». Интересно, что и
Тавтология не является мыслимой точкой равновесия значений, но описанием пространства между появлением смысла и его расширением.
Описание пространства «между» — всегда описание того, чего недостает. Незавершенность движения от одного к другому (от имени к смыслу, от формы к содержанию) дает нам ощущение жизни языка. Поэтическое пространство как описание «следования» — от появления смысла к его расширению, «выходу за собственные пределы», переходу к новому месту — но всегда внутри крайних точек, исключая их самих (не устанавливается ни момент появления/создания смысла, ни его конечная (законченная) широта). Сама тавтология понимается тем сущностным языковым процессом, который сопровождает это движение. Положение Витгенштейна о том, что «из тавтологии следуют только тавтологии» (6.126), для Драгомощенко не говорит о недостаточности, нехватке истин, а, наоборот, говорит о возможности избавить язык от строгости и ограниченности этих «истин». Так М. Ямпольский говорит о тавтологии у Драгомощенко как «способе преодоления дискурсивной логики и истинности пропозиций». Язык в поэзии АТД сам преодолевает себя, не разрушается или излечивается, но оживает, движется, говорит самостоятельно.
Картина разумного мира у Витгенштейна, передаваемая в языке именами, нарушается тавтологией: «В тавтологии условия соответствия с миром — отношения изображения — взаимно аннулируются, так что они не стоят ни в каком отношении изображения к действительности» (4. 462). Допущение любого возможного положения вещей препятствуют как описанию мира, так его пониманию. Мир оказывается размножен в разных именах и образах, что отрицает наличие какого-либо единого смысла. Но именно эта размноженность привлекает Драгомощенко — размноженность подразумевает возможность. И эта возможность мира, представленного в языке АТД, быть всем (каждым моментом времени, каждым событием, каждым состоянием) становится видимой, актуальной, присутствующей здесь благодаря тавтологии, разрушающей «систему» и дарующей самостоятельность и голос каждому слову.