Обращение к народу: из статьи Артемия Магуна «Протестное движение 2011-12 в России: новый популизм среднего класса»
Итак, что все это значит? Почему образованные городские профессионалы и присоединяющиеся к ним гетерогенные социальные группы, обращаются к «народу» и, более того, к «простому народу»? Что это говорит нам об идеологии этих протестов, содержащемся в них потенциале гегемонии и политической субъективизации?
Использование означающего «народ» подсказывает, что мы имеем дело с «популистским» дискурсом. Даже несмотря на известную неопределенность этого понятия. Изначально использовавшийся для описания конкретных социальных движений в России первой половины XIX века («народничество») и в США конца XIX века, в первой половине XX века термин «популизм» начал употребляться в уничижительном смысле. Некоторым образом он предполагает «плохой» вариант народной политики, противопоставленный ее «хорошему» варианту в парламентском демократическом дискурсе. Основой «демократии», по определению, является народ как суверен, но когда начинают апеллировать к «народу» как тотальности, или к «народу», противопоставленному правительству, то предполагается, что это знак безответственного «популизма». Популизм в XX веке связывался не только с неумеренным использованием термина «народ», но также с риторическим, нечестным использованием речи (Minogue 2005), и с «экзальтацией/энтузиазмом» в риторике (Canovan 1981). Понятие популизма обычно использовалось при обсуждении движений, ориентированных на харизматических лидеров, с неясной идеологией, эксплуатирующих чувства социального негодования и озлобления (ressentiment). Несколько более благожелательные, хотя все равно осуждающие, подходы, например, Пьера-Андре Тагиеффа (Taguieff 1997), подчеркивают, что популистские движения являются реакцией на кризис политической репрезентации, и их объединяет отказ от нее. Тем не менее, Тагиефф видит в популизме «деформацию» демократии, рассматривая идею нерепрезентативной народной власти как «иллюзию».
В последние годы, с началом проблематизации «демократии» как общепринятой руководящей ценности, понятие популизма стало вновь актуальным, и было теоретически и практически реабилитировано. Так, можно рассматривать идеологию масштабных политических протестов 2010-2012 гг. в Европе (Испания, Франция, Греция, Италия и т. д.) США 2010-2012 как популистскую. Наиболее ярким примером служит слоган движения «Occupy Wall Street» в
Как писала Венди Браун по следам этого движения:
Ошеломляющее богатство верхов и демонтаж социального государства — усилили новое популистское политическое сознание. [Находясь] вне разрушенных традиционных форм солидарности и атак на демократию как таковую, новый этос масс становится более рельефным: умеренно демократический, возможно, еще в меньшей степени эгалитарный, но определенно принадлежащий к
С этим согласна Шанталь Муфф, высказавшаяся в более нормативном ключе:
[После движения Occupy] на кону стоит построение — через объединение усилий внепарламентской и парламентской борьбы — левого популистского движения, которое обеспечит коллективную волю, необходимую для того, чтобы бросить действенный вызов нео-либеральной гегемонии. (Mouffe 2011: 5)
Теоретически понятие популизма впервые возродилось в работах Маргарет Кэнован, которая от нейтральной позиции своей книги 1981 года (Canovan 1981) перешла к более сочувственному рассмотрению популизма как симптома внутреннего напряжения демократии в статье 1999 (Canovan 1999) и книге 2005 года (Canovan 2005), где она говорит о поднимающемся «новом популизме» внутри стабильных буржуазных обществ Западной Европы и США, где это явление могло бы показаться неожиданным.
Однако решающим шагом в конструировании понятия и его реабилитации для левой политики стала опубликованная в 2005 году книга Эрнесто Лаклау О популистском разуме (Laclau 2005). Лаклау, как и Кэнован, рассматривает популизм как неотъемлемую часть демократической политики. Действительным источником популизма в современных капиталистических обществах является размывание устойчивых классовых границ и вытекающая отсюда неопределенная гибкость политической идеологии и идентичности. Больше нет коллективного субъекта, который бы существовал до всякой политики, и поэтому он конституируется в самом событии политического действия. Используя логику гегемонной «артикуляции», которую он разработал вместе с Шанталь Муфф еще в 1983 (Laclau, Mouffe 2011), Лаклау объясняет популизм как выстраивание «цепи эквивалентностей» между на первый взгляд гетерогенными проблемами и идентичностями, стягивающимися к одному конкретному вопросу, который становится «точкой пристежки» («quilting point») идеологии. Популизм является такого рода артикуляцией, которая формулирует антагонизм между «обычными людьми» и властями. Абстрактный характер этой оппозиции происходит из отсутствия содержательных оснований, на которых различные группы и протесты могли бы объединиться. Пустота слова «народ» и других популистских слоганов заполняет пустоту социального целого, как утверждает Лаклау, опираясь на негативную онтологию Лакана. Лаклау фиксирует эту идеологическую пустоту и эклектизм протестных движений, хотя подобные тенденции уже давно были замечены менее ангажированными исследователями политики в стратегиях парламентских партий, который смещаются от классовой политике к политике максимального электорального охвата («catch’-all») (Kirchheimer 1966).
Лаклау приветствует популизм как пример подлинной политики в деполитизированной среде нео-либерального капитализма. Размытость социального определения для него — не минус, а плюс, потому что тем самым движение приобретает открытость будущему и не подчиняется догматической логике. Именно популизм, с его пустым и открытым означающим, может, по Лаклау, стать по-настоящему объединяющим и
В терминологии Лаклау социальные движения, возникавшие по всему миру в 2010-2013 гг., как раз и могут быть описаны как популистские. Однако на Западе (по Валлерстайну, «ядре» капиталистической мир-системы) и в странах «полу-периферии» вроде Греции, России и Турции, эти протесты не сумели мобилизовать широкие народные массы и были относительно просто нейтрализованы правительствами указанных стран, более жестоко на «полу-периферии», менее жестко в «ядре». Левая или либеральная популистская гегемония, по определению являясь риторической претензией, еще не стала действительным фактом. В этом отношении новые популисты уступают правому националистическому дискурсу, который также является популистским, и сознательно используется авторитарными лидерами типа В. Путина.
На основании результатов нашего исследования, мы можем внести некоторые коррективы в теорию популизма Лаклау в приложении к России и другим подобным странам.
Во-первых, в странах, подобных России, пустота возвышенных слоганов и «народа» является результатом политизации аполитичного общества. Изначально здесь не существует вообще никакого политического самосознания, и «народ» возникает как его замена лишь потенциально. До сих пор не было ни одной серьезной попытки сделать новый «народ» основой новой гегемонной политической платформы. Поскольку означающее «народ» пусто, то оно подходит для того, чтобы зажечь и объединить протестующих, однако может стать помехой в поддержании движения в долгосрочной перспективе.
Чего не видит Лаклау, отказываясь от размышлений о социальной базе популизма, так это того, что сегодня в большинстве стран не плебс представляет себя как «народ», но скорее образованная буржуазия (или «новый средний класс», выражаясь более эмпирическим языком), претендующая, без большого успеха, на мобилизацию этого плебса. Таким образом, перед нами не столько альянс многих социальных групп, сколько парадоксальная инверсия их ролей. И это совсем не значит, что мы имеем дело с обманом. Инверсия, о которой идет речь, имеет диалектический характер и означает важный критический момент в развитии современной демократии. Демократические контр-элиты, восставшие против анти-демократического большинства являются, потенциально, сегодняшним «народом».
Все это связано с трансформацией труда в постфордистской экономике: место наемного рабочего занимает творческий образованный интеллектуал, таким образом сочетая роли идеологической элиты и подчиненного исполнителя. Сегодня традиционный престиж интеллектуалов в публичной сфере приходит в упадок, и вторая роль постепенно вытесняет первую, несмотря на то, что интеллектуалы до сих пор склонны идентифицироваться с субъектами принятия решений, шаги которых они научились понимать и оценивать. Таким образом, под влиянием нео-либеральной политики идет процесс ослабления «среднего класса» и утраты им своих «полномочий» (disempowerment). Гаятри Спивак даже утверждает, что он проходит через процесс «подчинения» (subalternization) в смысле Грамши (Spivak 2011), однако, возможно, она слишком поспешно доверяет представлениям протестующих о самих себе: парадоксального в их протесте может быть даже больше, чем была бы готова признать Спивак.
Бывшие элиты или полуэлиты (интеллигенция) выступают в роли и форме, которая раньше относилась к «простецам». Это парадокс, который пока не имеет разрешения, но может привести к реконструкции всего политического универсума, который ранее основывался, огрубляя, на борьбе левых «бедняков» с «имущими» правыми.
«Популистские» технологии массовой манипуляции остаются отличительной чертой таких движений, однако сегодня можно сказать, что они применяются протестующими субъектами по отношению к самим себе. Не лидер манипулирует массами, но протестующая масса чрезвычайно рефлексивна, постоянно себя объективирует и стремится к формированию союзов, расширяя свои лозунги. И это — позитивная черта сегодняшнего популизма: он допускает открытость и выстраивание гегемонии на основе гетерогенного недовольства: если («если»!) есть достаточно упрямства и политической воли.
Некоторые из наших информантов комментируют гетерогенную природу движения, и, принимая рефлексивную позицию (или «мета-позицию»), начинают обсуждать возможные изменения идеологии:
В: А [какие требования] должны быть?
О: Не знаю. Если бы знал — баллотировался бы (смеется). Не, ну мне тяжело сказать, какая идея должна быть, потому что силы настолько разнонаправлены и разнополярны, что мне, например, в голову ничего не приходит.
…
В: А как Вы считаете, могут ли требования этого движения включить в себя какие-то социальные требования?
О: Да, разумеется. Нет, разумеется. Ну, потому что протест, который за демократизацию и либерализацию — это такая, столичная история. Ну вот мы отъезжаем куда-нибудь, вот на Урал, например — да им все равно на эту демократизацию, у них у протеста совсем другие требования. Поэтому нужно как-то мне кажется эту базу расширить. Нужно социальные требования, разумеется, включать. Мне даже кажется, что они должны на первый план выйти. (Муж., 35 лет, фотограф и учитель английского языка, 20-21.10.12, Петербург)
В.: А как вы думаете, это движение за честные выборы может включить в себя социальные требования какие-то или политические?
О: Теперь да уже, теперь да. Другое дело, что никто эти требования выполнять не собирается. Но мне кажется, что если социальные требования, то это больше привлечет сторонников… (Врач, 69 лет, 26.02.12, Москва)
Подобные комментарии весьма распространены: 20 информантов согласны с выдвижением социальных требований, 15 отказываются от этой идеи, как правило, используя либеральный аргумент о том, что политические свободы помогут разрешить социальные проблемы, и все остальные избегают вопроса.
Некоторые информанты даже вступают в эксплицитное обсуждение популизма (инф. 1, женщина, 45 лет, бывшая учительница, домохозяйка; инф. 2, мужчина, 45 лет, фотограф, б/высшего образования, 5.03.12 Москва):
В: А как вам кажется, движение за честные выборы, оно может включить какие-то социальные требования?
О1: Может, наверное. А какие вы имеете в виду социальные требования?
В: Ну, например, что-то связанное с бесплатным медициной, образованием, что-то связанное с коррупцией.
О1: Может, конечно.
О2: Но это будет звучать популизмом все равно, понимаете? Нужно решать радикальные проблемы.
Как мы видим, участники протестов рефлексивны и готовы себя объективировать. Это приводит их, с одной стороны, к трезвому восприятию ограничений их движения, но, с другой стороны, заставляет искать, иногда даже в цинических макиавеллистских формах, пути преодоления этих ограничений. Однако классическая либеральная идеология, отдающая предпочтение легальным формам протеста и конституционной фикции как его языку (где предполагается, что народ уже является полновластным сувереном), делает «популизм» ругательным словом и мешает тем самым расширению социального потенциала движения.
Вернемся теперь к определению популизма. По существу, мы можем вывести три его основных элемента:
− эклектичная идеология и социальная база
− антагонизм масс и элит
− использование слова «народ».
Третий элемент показывает, что мы имеем дело не просто со структурной социально-политической констелляцией, но с конкретным историческим феноменом. «Народ» не случайно является «точкой пристежки» гетерогенного движения популистского толка. Народ — это господствующее означающее современной политической культуры, и новоевропейской политической идеологии вообще. Со времен Римской республики и в особенности в Новое время, различные формы правления обращались к «народу» как высшей инстанции власти. Но в последние 200 лет эти слова приобрели буквальный смысл, и возникли попытки институционализировать власть этого «народа» через введение всеобщего избирательного права. В крупных капиталистических государствах была создана либеральная «демократия». Поскольку демократизация достигалась отчасти с помощью периодических революций, то «народ» понимался двусмысленно: как целое население, и как мятежные угнетенные массы (Magun 2012). И так как институционализация либеральной представительной демократии предполагает, что тотальность народа присутствует лишь в момент тайного индивидуального и свободного голосования, то всегда остается место для того, чтобы заявить, что демократия в опасности, и что место суверенного народа узурпировано элитами. «Популизм» тогда обнажает и использует тот факт, что природа политической репрезентации — лишь конвенция. При этом популизм претендует на поиск истинного народа, этой мистической силы, которую никто не может реально увидеть, и в то же время играет на том, что эта сила не может ни присутствовать где-либо физически, ни рационально описываться через социальные категории. «Народ» является пустым означающим антагонистической политики. Причем это имя не «пустого места власти», как считал Клод Лефор (Lefort 1988: 86), а отсутствующего Бога, или скорее демона (поскольку он восстает из темного «низа» общества) политики Нового времени: фокус его политической теологии.
Но в эмпирической реальности — и это правильно показывает Лефор — мы имеем не «народ» в целом, а отдельного индивида, или группу, которая говорит, не совсем легитимно, от имени тотальности и от имени угнетенных, и пытается представить свое дело как универсально обоснованное и значимое, игнорируя при этом существующие социально-политические разрывы. Такая претензия на гегемонию всегда отчасти нелегитимна: «весь» «народ», даже вычесть из него элиты, едва ли может где-то присутствовать или даже быть представленным как единое целое. Это приводит, с одной стороны, к нелегитимности любого отдельного правящего лица в демократическом режиме (Лефор), но с другой стороны к относительной легитимности учредительной власти (Сийес): во время революции, кто бы ни действовал против старого порядка от лица народа, делает это просто по факту занятия властных институций, а признание и голосование приходит позже.
Сложная ситуация городского образованного класса, который формирует ядро текущих протестов, в России, так же как и в Европе и США, состоит в том, что он привык отличать себя от большинства населения, и это большинство населения действительно голосует за
Популизм для России — не новое западное веяние. Именно здесь в XIX веке народничество возникло как понятие, еще до того, как слово было переведено на английский и французский и приобрело негативный оттенок. Причем негативное словоупотребление само связано с полемикой против народников, которую развернули марксисты-большевики в России в начале XX века. Первое народничество сильно отличалось от нынешнего глобального тренда, однако и оно было идеологией интеллигенции. Русские народники, в своих разнообразных направлениях, стремились к тому, чтобы на политическую сцену вышел «народ», но понимали этот «народ» в ориенталистском духе, как темную и неизвестную стихию (см.: Эткинд 1998). Сейчас, напротив, интеллектуалы сами видят себя угнетенным народом (об их «подчинении» см. выше (Spivak 2011)).
Во время Перестройки 1980-х, либерально-демократические интеллектуалы успешно мобилизовали широкие массы в свою поддержку, вступив в союз с популистским партийным лидером Ельциным. Однако, как утверждает Борис Кагарлицкий, уже с середины 1970-х они покинули свою традиционно демократическую позицию в пользу вестернизирующего либерализма, и [их идеология] «перестала быть народнической», так что популизм 1980-х был краткосрочным тактическим альянсом (Кагарлицкий 2008).
Поэтому в 1990-е образованный класс обнаружил себя в меньшинстве и продолжил поддерживать режим Ельцина, несмотря на обнищание и деморализацию значительной части населения, что заставило многих комментаторов утверждать, что они предали народное дело ради группового эгоизма. Вплоть до настоящего момента, либеральные партии поддерживаются 5-7% населения, и существует растущий разрыв между вестернизированными ценностями образованного городского класса и консервативным национализмом, господствующим среди относительного большинства. В этом контексте отождествление городских профессионалов с народом — рискованная игра. Однако, в некотором смысле, это перевернутое возвращение русского популизма XIX века. Вновь этот таинственный «огромный» «народ», в котором видят сознательного субъекта протеста, но теперь уже сами интеллектуалы рассматривают себя как его органическую и наиболее угнетенную часть. И они в
Статья Артемия Магуна опубликована в последнем номере журнала Stasis. Полный текст статьи можно найти на сайте журнала.