Виктор Голышев о романе Джорджа Оруэлла «1984»: из книги Анны Наринской «Не зяблик»
В издательстве Corpus вышла книга Анны Наринской «Не зяблик» — это не только сборник лучших текстов автора о главных культурных событиях десятилетия. «Не зяблик» — своего рода критический дневник, в котором Анна Наринская размышляет о времени и о себе, о том, может ли искусство что-то изменить в жизни общества, и задается вопросом, когда и почему это общество утратило способность к диалогу. Публикуем интервью с Виктором Голышевым, переводчиком романа «1984» Джорджа Оруэлла.
И вот еще один разговор. Знаю, здесь надо сказать что-то “оправдательное” — мол, эта беседа идет за той беседой, потому что… Но нет. Просто — вот еще один разговор — с Виктором Голышевым. Великим переводчиком и одним из самых значительных людей нашего времени.
Роману Джорджа Оруэлла “1984” исполнилось 65 лет
Анна Наринская: Ваш перевод “1984” вышел в 1988-м. К этому времени этот роман на русском уже существовал — пусть неофициально. Почему вы решили его переперевести?
Виктор Голышев: Для меня это не был переперевод. То есть я понимал, что, наверное, перевод на русский уже имеется, но я никогда его не видел. А тогда я думал, что перевести и, главное, издать эту книгу надо срочно. Причем я боялся, что, может, и не успею — в том смысле, что окно этой свободы захлопнется, как это было при Хрущеве, который вроде бы дал всем вздохнуть, потом сам испугался и сдал назад, а потом его сняли. Я думал, и с Михаилом Сергеевичем так будет. И с ним действительно так и было — его действительно сняли, но свобода слова еще продержалась какое-то время.
А.Н.: То есть для вас этот текст был исключительно метафорой советской власти? Или вы
В.Г: И с консерваторами — он вообще всем неугоден был…
А.Н.: Что он вообще-то писал во многом о возможном британском будущем?
В.Г: Нет, конечно, для меня первым стимулом было то, что это так похоже на нас. Причем до мелочей — включая дефицит бритв и шнурков. А вторым, но не менее важным, — то, что герой там сопротивляется. Он пытается противостоять системе. А такой герой нам всегда интересен — будь это Остап Бендер или главный герой бергмановского “Лица”. Оруэлл верит, что и в такой ситуации, при таком режиме можно остаться человеком.
А когда я книжку уже перевел и стал о ней, скажем так, задним числом думать, то мне вдруг стало ясно, что она ведь про любовь. А этого никто из нее не вычитывает. Там все, конечно, с этой любовью плохо в конце концов выходит, но она во многом всю эту историю держит. Единственное, что может дать бой (пусть даже проиграв в итоге) этому кошмару, — любовь. Но это я понял уже потом, по зрелом размышлении. Ну, а когда читал, когда переводил — главное для меня, конечно, были эти параллели с советскостью. Только их нельзя было буквально втаскивать в текст — это бы убило универсальность Оруэлла.
А.Н.: То есть вы не стали переводить Оруэлла на советский язык? Думаю, когда ваш перевод вышел, это многих разочаровало — тех, кто хотел видеть в этом чисто антисоветскую пропаганду.
В.Г: Да, тогда мне стали разные энтузиасты писать. Например, что оруэлловских скаутов надо назвать “шпионерами”, но я ничего такого очевидно советского не хотел. Этот фельетон, злободневность — это все очень быстро издыхает.
«Когда я уже перевел книжку и стал о ней, скажем так, задним числом думать, то мне вдруг стало ясно, что она ведь про любовь. А этого никто из нее не вычитывает».
А.Н.: А что остается?
В.Г: Остается актуальная на все времена книга. Говорящая о двух главных вещах, на которых держится тоталитарное государство, любое тоталитарное государство — не только советское и не только дошедшее уже до массовых репрессий. Промывание мозгов и страх.
И вот посмотрите, с первым — с промыванием мозгов — у нас сейчас дела обстоят отлично. Тут мы, мне кажется, вступили даже в более серьезную стадию, чем при советской власти. Тогда все было куда менее изобретательно — объявляли дежурно: “Опять бастуют горняки Рура” — и все. А сейчас выходит какой-то одутловатый ведущий в костюме, как-то странно, невпопад речи делает руками, и — вы не поверите — если я не выключу телевизор, то через полчаса я начинаю сомневаться: может, против нас действительно выступают фашисты с бандеровцами? Тут важно, что это не полное вранье, типа “через двадцать лет будем жить при коммунизме”, а смесь специальным образом отобранных фактов и лжи. Изложенная уже практически оруэлловским новоязом. Потому что новояз — это, конечно, не конкретные слова, а некий уродливый язык, задача которого — ограничить мысль и довести ее до речекряка. И этот человек в телевизоре — он как раз в этом преуспел.
Ну или то, как Оруэлл описывает, что они там историю переписывают каждый день — меняют в нужную сторону концепцию прошлого. Тут уж судите сами…
А.Н.: Это первый фактор — промывание мозгов. А второй, вы говорите, страх.
В.Г: Да, страх — это перед пытками. Ну или что просто посадят. Сейчас этого у нас нет.
А.Н.: Ну, страх бывает разный. Есть страх сесть в тюрьму, а есть страх, что тебя, например, выгонят с работы, — и это тоже страх. Или — и это у Оруэлла, безусловно, есть — страх, что за тобой следят, что ты всегда под колпаком.
В.Г: Да, это удивительно, как он технические вещи предсказал. Там, например, есть телекран — телевизор, который дает возможность за тобой следить, устройство тотального слежения. Теперь это уже общее место, даже обсуждать неинтересно: вы пользуетесь мобильником, компьютером — и все, вы доступны соглядатаю.
А.Н.: И вспоминать по поводу этого оруэлловского Big Brother стало уже тоже штампом.
В.Г: Да, потому что в “1984” про тотальную слежку в
А.Н.: Вообще у Оруэлла была какая-то, что ли, зацикленность на тоталитаризме.
В.Г: Ну, во-первых, он был борец за права трудящихся. Причем настолько искренний, что он не подходил ни самим трудящимся, ни левым, ну, и ни правым, конечно. А красными еще в молодости поперхнулся, еще сражаясь в Испании. Он же был членом ПОУМа (POUM: Рабочая партия марксистского единства. — А. Н.) и сам видел, как два крыла партии друг с другом передрались и готовы были применять друга против друга жесточайшие репрессии. То есть конкретную механику этого он понял еще в Испании.
К тому же для него дело было не только в уровне содержания, но и в уровне выражения. У него есть эссе “Политика и английский язык”, и там имеется множество примеров того, что политическое употребление вообще с языком делает, но пальма первенства принадлежит как раз красным: “Капиталистический спрут пропел свою лебединую песню”. Оруэлл считал это неким выражением сути, конечно.
Потому что сам он был человеком очень ясной мысли. Это вообще в нем чуть ли не главное. И он эту мысль выражал без всякой красоты. Вот когда читаешь французов — там всегда какие-то метафоры, художество какое-то есть. Я вот, например,
А.Н.: При всем том Оруэллу можно бросить тот же упрек, который с легкостью бросают, например, нашей теперешней оппозиции. Мол, он только антиутопии писать, то есть критиковать умеет, а “конструктива”, как сейчас говорят, никакого не предлагает. У него была идея построения мира? С чем она совпадала? С современной западной демократией?
В.Г: Нет, думаю, она ему не очень подходила. И сомневаюсь, что у него была политическая программа. Ну, кроме мелочей — что правду говорить надо, что людей истреблять не надо. Какая у трезвого человека вообще может быть программа? Главная задача — понять, что происходит. К этому надо стремиться. А это главная проблема — и главная проблема сегодняшнего дня: мы не понимаем, что происходит, совершенно. Не понимаем, откуда происходит то варево, в котором мы оказались. А Оруэлл умел не обманывать себя. Умел не быть рабом настроения — когда, в зависимости от него, то “все ужасно”, то “да ладно, образуется”. У него мозги существовали отдельно от этого дела. Оруэлл считал, что его цель — понять, что происходит, а не рассказывать, “как надо”.
Хотя под конец жизни он