О «новом человеке»
Одним из главных обещаний революции было обещание создать «нового человека». Рассмотрим же, какие средства она применяла, каких целей хотела достичь, и что у нее получилось.
Главным упованием революции была наука. Розанов, во времена недолгой своей левизны, восклицал: «въ революціи главное суть не сами революціонеры, а наука». Наука, разум уничтожат религию и займут ее место. (О том, что «занять место религии» означает, собственно, «стать религией» — тогда не задумывались.) Наука создаст нового человека и новые отношения: разумные и справедливые. Новый человек получит образование, прежде ему недоступное, и процветет «общенародная», не только просвещенному классу доступная культура.
Таковы были надежды и обещания. Действительность оказалась иной.
В действительности созданная новым порядком среда для человеческого развития оказалась непригодной. Сейчас, после конца этого порядка, мы видим, что наследовать чему бы то ни было «советскому» невозможно. Самый язык нужно пересоздавать, очищая от проникшего повсюду ложноученого и партийного жаргона [1]. Порча устной и письменной речи тем более удивительна, что прежняя русская литература при новом порядке никогда не выводилась из обращения целиком. Запрещались или отдельные ее представители, или отдельные сочинения писателей разрешенных. Видимо, преобладающего влияния на умы эта литература уже не оказывала. В связи с этим надо заметить, что философия или, скажем, такая богатая мыслями литература, как русская, предполагает наличие большого числа людей, которые не только жили, но и размышляли над своей жизнью. Без них любая, сколь угодно глубокая культура зачахнет, оказавшись никому не нужной, — или будет скользить мимо ума и души, развлекая, слегка образовывая, но не затрагивая ядра личности.
Книга не волшебное средство, не «благодать», действующая помимо воли читающего. Чтение — проявитель для внутренних склонностей, мыслей и побуждений читающего, ему нужна трудящаяся душа. Труд, образующий личность, ей не в тягость; здоровые ум и чувство сами ищут его; однако их можно отвлечь, заставить распылить свои усилия, притупить внимание. Это и произошло.
Возьмем, например, поэзию. Жуковский некогда восторженно сказал: «поэзия есть Бог в святых мечтах земли». Даже смотря на вещи спокойнее, надо признать, что поэзия всегда (или в основном) о «внутреннем человеке», о душе, о тайне мира. Как только поэту говорят, что у мира нет никакой тайны, ему делается не о чем писать. Если за миром нет тайны, за личностью нет души — чувствовать, мыслить, писать незачем. Поэзия неотделима от религии, даже когда не знает, как зовут ее богов. Кстати сказать: основы религии вообще — до богов, в чувстве личной укорененности в мире, под поверхностью мира. Поэт, как и философ, есть человек, зачарованный тайной собственного бытия…
Итак, поэзия развивает слух к внутреннему, тайному, священному. Но этого внутреннего слуха, внимания к своей тайной жизни (кроме разве что фрейдистского любопытства) — больше нет. Этот слух дается религией, не в смысле храмов и служб, а в интимнейшем внутреннем: в чувстве, что ты кому-то несешь свою душу, пусть даже не знаешь, кому; а религия оказалась вычеркнута из жизни.
И мы увидели поэзию, которая занимается или прославлением правителей (это занятие для нее не ново), или развлечением детей (это многие склонны вспоминать с теплотой, хотя по совести, я не могу признать большого значения за поэтами, веселившими ребят), или сочинением более или менее постных стихов «о любви» — так, чтобы эта любовь не отвлекала личность от служения государству. Самой главной своей роли в Старом мире, роли пробуждения личности, такая поэзия не играла и играть не могла. (Мы не будем сейчас говорить о том, что помимо разрешенной и мертвой литературы существовала и запрещенная и живая. В любом случае, корни ее были перерублены и живые соки ее уже не питали.)
Что это за пробуждение? Всё то, что ведет личность к подъему над привычкой, над
А в сущности, «советская культура» сводилась именно к грамотности и библиотеке, вещах немаловажных, но бессильных отдельно от общего содержания личности. (Я уж не говорю о том, что из этой условной «библиотеки» было, на протяжении большей части советских лет, вычеркнуто едва ли не все важнейшее и питательнейшее для ума и духа: от Платона и Библии до Конст. Леонтьева, пророческих вещей Достоевского и богатейшего наследия Белой эмиграции.)
Это общее содержание было при старом порядке неизмеримо богаче. Я не раз уже говорил в этих очерках, что человек Старого мира рос, так сказать, при свете множества огней, не
Коренной же чертой нового порядка было выведение всех наличных «истин» из одного источника, той самой «революции-науки», о которой говорил Розанов. Любое утверждение отцов коммунистической веры объявлялось «научным»; наука, в свою очередь, подавалась как источник истин, во всём противоречащих религии и, шире, философскому идеализму; и если наука вдруг признавала нечто невидимое, но действенное, вроде «наследственного вещества», «партия» приходила в ужас, ибо это смущало ее материалистическую девственность.
Здесь мы подходим к любопытной особенности XX века.
Все, что высвобождается при распаде Старого мира, хочет быть религией, тяготеет к религии христианского толка. Национал-социалистическое и большевицкое мировоззрение; либеральное мировоззрение (еще один путь к «последней истине»); и наконец, «религия науки». В мире пустеющих храмов не остается места для не-священного в христианском смысле, т. е. для того, что не связано с Истиной в единственном числе. Все перечисленные силы ревнивы, не терпят соперничества, желают всего человека: ум, волю и сердце.
Послехристианское общество нуждается в предписывающей религии, хотя бы мировоззрении, которое могло бы ее замещать.
(Конечно, жить по христианским правилам, не нарушая их на каждом шагу, было невозможно. Однако они придавали дух и стройность общественной и частной жизни. Не в силах руководить всей человеческой жизнью, поскольку бо́льшая ее часть оказывалась в области «греха», они подавали личности руку на высотах и в низинах, там, где обычное течение событий прерывалось.)
Отчего так? Оттого, полагаю, что человек бывшего христианского мира не приучен к свободе, он весь в Достоевском: или Бог (то есть, в практическом применении, метание между Жизнью и монастырем), или разврат. Он хочет цельности, подчинения всего — одному. И он, к сожалению, эту цельность находит. О других возможных отношениях к божественному — таких, которые оставляют место человеческому разуму и свободе, — этот человек еще не задумывался. «Или Бог, или свобода! Или Бог, или разум!» Это плод недомыслия, бунт подростка. Неудивительно: Евангелие обращается к ребенку. Восстание против него неизбежно принимает облик подросткового бунта.
(Я упомянул выше Достоевского, это не значит, что неутолимая жажда цельности имеет в себе что-то особенно русское. Нет, западные народы тоже создали свои предписывающие мировоззрения: национал-социализм и либерализм. Мы, русские, не одиноки на этом пути…)
Итак, освобожденное от «тирании господствующих классов» и «религиозного мракобесия» общество ищет учения, которое освободило бы личность от поисков и вопросов, дало бы ей спокойствие и чувство личной праведности, и находит такое учение. С упоминания такого учения мы начали этот очерк.
Я говорю сейчас не о притязаниях марксизма на «научность» (они развенчаны еще С. Булгаковым), а о
Вера в «объяснение мира», «исчерпывающее познание природы» — всегда только вера. Разуму доступно менее величественное, но безусловно увлекательное «исследование той части мира, которая поддается изучению». Ради разума нам следует низвести «религию науки» с «верха горы», на котором она так хорошо устроилась, и рассмотреть с тем же пристрастием, с каким она рассматривает другие дела человеческие.
Критическое отношение к вещам не должно останавливаться на современности. Представители «религии науки» умеют критически смотреть на прошлое, и
«Мы поклоняемся всякой современности, не разбираясь въ ней, потому что для насъ, идолопоклонниковъ историзма, все фактическое стало благословенно. Но этого мало. Если передъ современностью мы раболѣпствуемъ, если не смѣемъ открыто предпочесть прошлое, то ужъ передъ будущимъ мы давно привыкли испытывать умиленно-трусливую оторопь» [2].
«Религия науки» хвалится преемственностью от греческой мысли, но из всех эллинов признаёт одного Демокрита; кроме того, греческая мысль никогда не была враждебна богам; так что нельзя не признать, что завещание подложно. Истинный наследодатель «научной религии» — не эллинство, но христианская Церковь. «Многіе замѣчаютъ, — говорил уже Розанов, — что и въ наукѣ, и въ революціи есть какой-то „суррогатъ религіи“. Есть прозелитизмъ, есть фанатизмъ. Уже есть бездна мучениковъ и героевъ…» И продолжал: «наука стала „суррогатомъ религіи“, или, точнѣе, стала ее замѣщать, взявъ себѣ ея темы и задачи».
Так! И Ум спокойно спит, пока за власть над ним борются Церковь и противохристианская реакция (оцерковляющаяся наука). Ее противохристианство питается, кстати, не только церковными притязаниями на «единственную истину», но и отвращением к умственной сложности, присущим полуобразованному классу, — чем дальше, тем больше захватывающему власть. Христианство противно ему своей языческо-философской, античной закваской, всякую тень которой изгоняет из мира «научная религия».
Ведь эллинское язычество — мать всякой философии, т. к. дает личности пространство для мысли и спора вне храма, благочестия, культа [3]. «Научная религия», верная дочь христианства, не допускает ничего внешнего по отношению к себе и своим истинам. «Кто не с нами, тот против нас».
«Хорошо», — скажете вы. — «Наука становится Церковью, ее нетерпимость в самом деле подозрительно что-то напоминает, но почему же наука в вашем „Старом мире“ удерживалась на своей высоте?»
Здесь время сказать о следующем достижении «нового порядка», о котором сами ниспровергатели Старого мира и не мечтали. Достижение это есть полупросвещение, и мы о нем уже говорили. Полупросвещение очень похоже на настоящее просвещение; как и последнее, оно основывается на грамотности и книге. Большевики не случайно пеклись прежде всего о распространении грамотности. Человек, снабженный грамотностью и не приученный думать (т. е. не пошедший дальше этой грамотности) — был им лучшей опорой в силу естественной для него склонности принимать первую же прочитанную книгу за истину.
Полуобразованность есть именно знание книг. Если в случае истинного просвещения «книга может только направить на путь, идти по которому придется одному», то путь полуобразованного начинается и заканчивается на книге. Как и многое другое, чтение — благо только до некоторого предела. Ум, перекормленный книгами, становится неплодным. Чтение должно дополняться «ленью», временем свободы от чужих мыслей и вольного поиска «своих».
«Полупросвещенный» — плохой мыслитель, но (в известном смысле) хороший христианин, т. е. человек предшествующей эпохи: он знает, что «истина» в лучшем виде содержится в книгах. Здесь нет какого-то особенного укора христианству, только указание на его природу. Христианство есть религия книги. Всё, чего в этой книге нет, несущественно или не существует. Умственный отпечаток, оставленный Церковью, настолько глубок, что до сих пор, после всех потрясений, ум по всякой нужде прибегает к спасительной книге, вместо того, чтобы сомневаться и рассуждать самому.
Общество, в котором мы живем, есть общество полупросвещения, приученное уважать книгу, но не мысль. Мысль, если она жива и глубока, нередко враждебна книгам; собственно говоря, существование в виде общепринятой и почитаемой книги есть для мысли разновидность загробного существования — когда огонь ее погас.
Но мы отошли в сторону от предмета. Скажем кратко: наука теряет почву под ногами по мере того, как привыкает полагаться на внешний авторитет и общепринятые мнения, а еще более — по мере того, как сознательный труд прошедших философскую школу умов сменяется работой «образованных», но не просвещенных рядовых ее деятелей.
Эта утрата почвы готовилась уже давно — с тех пор, как в науку тайком, исподтишка была привнесена вера в равенство, в то, что личность — ничто, а «метод» — всё. Расхожее мнение таково: «Верные методы приводят к верным результатам независимо от личности трудящегося». Однако в действительности именно ум, его воспитанность, глубина и развитие (безнадежно вненаучные категории) имеют определяющее значение. Ум прежде науки. Школа мысли прежде знания фактов.
Навязывая механическое представление о мышлении (как, будто бы, простой работе над облеченными в слова мыслями), мы отрезаем уму путь в глубину, к погружению в предмет. Умственный труд состоит не в «работе над мыслями, выраженными в словах», а в умении установить связь с областью, где кипит лишенное слов и образов чистое понимание. Это чистое понимание сгущается и буквально на кончике пера воплощается в слова, но сам творец не прибегает к словам, пока мыслит. Он погружается в это кипящее понимание и приносит оттуда нечто такое, что при охлаждении становится словами. Игрой со словами занимается только неприготовленный к такому погружению ум…
Распространение образованности есть распространение неподготовленных к мышлению умов. Поскольку же человеку свойственно судить о вещах, неизмеряемых количественно, «о первых и последних вопросах», образованность берет на себя и метафизические суждения. Этим попыткам дал исчерпывающее определение Э. Шрёдингер [4].
Да и вообще, всякая метафизика как суждение «о том, что превосходит геометрию», есть сумма внутреннего опыта и основанных на нем предположений, т. е. нечто необходимо личное. «Научные» суждения о смысле жизни и бессмертии — плоды внутренней жизни ученого, и как таковые, они ничем не лучше христианской метафизики греха и спасения. Чувство уныния и оставленности, поощряемое определенными занятиями и определенной средой, не является общеобязательным ниже́ общечеловеческим. Оно местно, временно, имеет исторические корни и потому преходяще.
Христиане, кстати, любят обвинять атеистов в гордыне. Но дело иначе обстоит, современный атеизм не от гордости. Человек теперь не «бунтует» против божественного (кроме университетского атеиста, который продолжает схватку с Церковью, начатую несколько веков назад). Он безбожен от собственной пустоты и плоскости; не видя в себе ничего замечательного, чудесного, таинственного, не видит их и в мире. Всякая религия начинается с удивленного взгляда внутрь себя. Этого взгляда нет больше. Человек неинтересен сам себе, и в мире ему скучно. «Это все про неправду писано-с!» — говорит он и идет работать или развлекаться. Религия происходит не от «веры в богов». Религия происходит от веры, в первую очередь, в собственное бытие. А в
Этот человек поставлен в такое общество, в такие обстоятельства, в которых у него нет возможности ощутить себя свободным самодвижущимся единством (какое в человеке видит религия — всякая, не только христианский персонализм). Свобода движений почти отсутствует, личность связана умственно и имущественно — и тем легче ей верить в то, что человек только пар над водой. «Если в этом мире мы бесправны и незначительны, то что говорить о других».
Но всё это, как сказано выше, «местно, временно, имеет исторические корни и потому преходяще». Важно не терять самообладания, не принимать глубокого религиозного и культурного кризиса (а упадок господствовавшего полторы тысячи лет понимания божественных вещей одновременно с разрушением педагогической системы, способной выковать высоко поднявшуюся мыслящую личность, — это глубочайший кризис, предоление которого потребует долгого времени) за конец света. Конец света — принадлежность лишь одной из возможных религиозных философий истории. Что же до «нового человека», то новизна его будет сопряжена (когда этот «новый человек» в самом деле начнет вырабатываться) с глубиной и силой, а не с бледностью и посредственностью ума и восприятия.
[1] Об орфографических утратах я и не говорю. Вопрос о русском правописании был решен в 1917 году так же неудовлетворительно, как и все остальные русские вопросы, и решение это ждет своего пересмотра.
[2] В. Ходасевич.
[3] Как говорит о нем В. Буркерт: «Человек <в языческом мире> должен лавировать между множеством требований и необходимостей; благочестие есть ум и „осторожность“. Как раз в этом, однако же, и состоит шанс многобожия охватить многообразие действительности, не закрывая глаза на противоречия и не будучи поставленным перед необходимостью усиленного отрицания какой-либо из ее частей. Человеку даже остается свободное пространство по ту сторону удовлетворенных требований; поэтому у греков закон и этика могли развиваться как человеческая „мудрость“, независимо и одновременно в согласии с богом; высказывания мудрецов и закон высекались на стенах храмов и тем не менее всегда считались человеческим дерзанием, а не божественным откровением».
[4] «Часто бывает, что наука довольствуется тем, чтобы пошатнуть распространенные религиозные убеждения, не пытаясь их чем бы то ни было заменить. Так создается карикатурное явление: научно вышколенный, высокоосведомленный ум с невероятно детским — неразвитым или атрофированным — философским мировоззрением».