Donate
Philosophy and Humanities

Жиль Делёз. Письмо суровому критику

Uncle Stew22/09/19 10:455.3K🔥

Всем привет, решил опубликовать свой перевод известного письма Жиля Делёза. Вы спросите: зачем, если на русском языке уже есть (по крайней мере) один? Вот же, в «Переговорах», вышедших в 2004 году в издательстве Наука, переводчик В.Ю. Быстров. Отвечу прямо: качество перевода оставляет желать лучшего, многие интонации речи Делёза утрачены. Более детально узнать о технических тонкостях и найти примеры оплошностей можно в рецензии Дениса Скопина (Критическая масса, №4, 2004 год). Среди утвердительных причин главная — потому что могу и хочу. Важная: потому что и сам бывал в шкуре этого молодого и ядовитого критика, когда читал Анти-Эдипа, отчаиваясь, приходя то в уныние, то в ярость, периодически ломая вещи… Здесь же Делёз ставит перед тобой зеркало, в котором отражается этот мучительный образ во всей своей неприглядности и к которому сам Делёз почти не имеет отношения, оставаясь по ту сторону свободным, экспериментирующим, приглашающим принять участие в сложной и увлекательной игре. И это тут же действует успокаивающе, потому что из–за неприступности текста вдруг проглядывает понимающий автор, который как бы говорит: да, я вижу как тебе было тяжело, слышу, что ты намучился, ты можешь зайти, если захочешь, двери открыты.

Выражаю благодарность Марии Даниелян и Рамберу Николя за помощь в подготовке этого текста.

Жиль Делёз, смотрит на тебя как на сурового критика, и при этом не прячет ногтей
Жиль Делёз, смотрит на тебя как на сурового критика, и при этом не прячет ногтей

Ты милый, умный недоброжелатель, падкий до злобных выходок. Еще и эти хлопоты… но в конце концов это твое письмо мне, в котором намешано сказанное другими и сказанное тобой, это ведь своего рода ликование над моим якобы плачевным положением. С одной стороны, ты говоришь мне, что я загнан в угол, что меня прижали со всех сторон, в жизни, преподавании, политике, что я стал продувным актёришкой, но это все, мол, долго не продлится, что я уже не смогу выкрутиться. А с другой стороны, ты говоришь мне, что я всегда плёлся в хвосте, что я сосу вашу кровь, что я смакую вашу отраву, вашу, настоящих экспериментаторов и героев, и притом сбоку пристроился, поглядывая на вас и наживаясь за ваш счет. Что до меня, я смотрю на дело совершенно иначе. От шизиков, настоящих или самозваных, меня настолько тянет блевать, что я радостно превращаюсь в параноика. Да здравствует паранойя! Что ты пытаешься мне впрыснуть этим своим письмом, если не капельку озлобления («тебя загнали в угол, тебя загнали в угол, сознавайся!»…), если не капельку вины («бесстыдник, плетёшься в хвосте…»); и если бы сверх этого тебе нечего было бы добавить, тогда — напрасны труды. Но ты мстишь за то, что написал книгу обо мне. Твое письмо наполнено деланным сочувствием и самой настоящей жаждой мщения.

Давай-ка я сразу напомню, что не я пожелал этой книги. Ты объясняешь, почему захотел её написать: «От хорошего настроения, из любви к риску, из жажды наживы или признания». Не очень понимаю, можно ли всего этого достичь ТАК. Повторюсь, это твое дело, и я тебе с самого начала говорил, что твоя книга меня не касается, читать я её не буду, а если и прочитаю, то только потому, что она — о тебе. Ты пришел, ожидая от меня чего-нибудь нового, — я и сам не знаю, чего. И чтобы тебя порадовать, я предложил обменяться письмами: это легче и не так утомительно, как беседа под запись. При том непременном условии, что письма будут опубликованы отдельно от твоей книги, каким-нибудь дополнением. И вот ты уже злоупотребляешь нашей договоренностью, упрекая меня за то, что я веду себя как старуха Германт, бросающая «Вам напишут», как оракул, предлагающий обратиться с запросом в почтовую службу или на телеграф, или как Рильке, отвергающий юного поэта, которому так нужен наставник. О, настырный.

И вправду, доброжелательность не ваше качество. Когда я перестану любить и восхищаться людьми и вещами (несильно и немногими), я почувствую, что я мертвец. Но вы, можно сказать, вы рождены едкостью, ваше искусство — это искусство подмигивать: «Меня не проведёшь… я пишу о тебе книгу, вот уж я тебе задам жару». Из всех возможных толкований вы имеете обыкновение выбирать самое враждебное и самое пошлое. И сразу пример: я люблю и восхищаюсь Фуко. И написал о нем статью. А он — обо мне. И в его статье есть место, которое ты цитируешь: «Вероятно, однажды наш век назовут делёзианским». Твой комментарий: они шлют друг другу букеты. Тебе, похоже, не приходит в голову ни того, что мое восхищение Фуко неподдельное, ни того, что эта незначительная реплика Фуко — шутка, которая повеселит тех, кто нас действительно любит, а всех остальных — позлит. Один известный тебе текст так объясняет эту наследственную враждебность левацких отпрысков: «Если вы такой храбрец, попробуйте-ка произнести приветственную, братскую речь перед съездом леваков. Они усердно упражняются в искусстве хорошо скрытого озлобления, агрессии и насмешки в адрес всего и всякого, присутствующего или отсутствующего, друга или недруга. Вопрос не в том, чтобы понять другого, а в том, чтобы установить за ним слежку». Твое письмо — это пример утонченного надзора. Вспоминается один из представителей Революционного фронта гомосексуалов [Front homosexual d’action révolutionnaire], заявивший на съезде: «Если бы мы тут не были вашей совестью…». Странный, немного ментовской идеал — быть угрызениями чьей-то совести. Так и ты, словно написать книгу обо мне (или против меня) даёт тебе измысленную тобой же власть надо мной. Ничего подобного. Мне противна сама возможность чувствовать угрызения совести как за себя, так и за других.

Второй пример: мои ногти, длинные и нестриженные. В конце своего письма ты говоришь, что моя рабочая куртка (не правда: это крестьянская куртка) достойна плиссированной кофточки Мерлин Монро, а мои ногти — черных очков Греты Гарбо. И ты осыпаешь меня ироничными и злобными советами. И раз уж ты постоянно упоминаешь мои ногти, я объяснюсь. Всегда можно сказать, что моя мама имела обыкновение их обрезать и что это связано с Эдипом, с кастрацией (толкование хоть и гротескное, но психоаналитическое). Можно даже подметить, что на кончиках моих пальцев нет отпечатков, выполняющих защитную функцию, так что прикосновение к предметам и особенно к тканям причиняет дискомфорт, а потому ногти берут эту функцию на себя (толкование в духе тератологии и селекционизма). Можно еще добавить, и это будет правдой, что я мечтаю быть не то чтобы невидимым, а скорее незаметным, и что я компенсирую эти мечты, отращивая ногти, которые в любой момент можно спрятать в кармане, тем более, ничто не давит на меня сильнее, чем направленные на них взгляды (толкование психо-социологическое). И наконец, могут заявить: «Не надо грызть ногти, если они твои; если уж так любишь грызть ногти — грызи чужие, если сумеешь конечно» (политическое толкование, в стиле Жоржа Дарьяна). А ты берешь самое дрянное толкование: он хочет выделиться, прикинуться Гретой Гарбо. И вот что интересно: никто из моих друзей не замечает моих ногтей, все находят их совершенно в порядке вещей, выросшими как бы по чистой случайности, как растения вырастают из занесенных ветром семян, на которые никто не обращает внимание.

Теперь я перехожу к твоей критике в той ее части, где ты говоришь снова и снова, на все лады: ты зажат, загнан в угол, признайся! Товарищ генеральный прокурор. Ни в чем я не сознаюсь. Поскольку из–за твоей оплошности речь идет о книге про меня, я хотел бы разъяснить, как сам я рассматриваю написанное мной. Я принадлежу поколению, одному из последних поколений, которое более или менее успешно угробили историей философии. В самой философии история философии очевидно выполняет репрессивную роль, тут мы имеем случай собственно философского Эдипа: «Ты не посмеешь говорить от своего имени, покуда не будет прочтено вот это и вот то, а также вот это об этом, а то — вот о том». Многие из моих ровесников не выкарабкались, но некоторым это удалось, потому что они сумели изобрести собственные методы и новые правила, отыскали новое звучание. Я же долгое время «занимался» историей философии, читал книги по тому или иному автору. Но я отыскивал способы вознаградить себя: сначала, отдавая предпочтение тем авторам, которые противопоставляли себя рационалистической традиции (так что между Лукрецием, Юмом, Спинозой и Ницше мне видится тайная связующая линия, идущая через критику негативного, через культуру радости, через ненависть ко всему внутреннему, через принципиально внешний характер сил и отношений, через разоблачение власти и т.д.). Но что я презирал больше всего, так это гегельянство и диалектику. Моя книга о Канте — это особый случай, её я очень люблю, я писал ее как книгу о враге, которого хочу понять, понять, как он работает, каков его механизм — суд Разума, разумное использование способностей, покорность, тем более коварная, что нам при этом даруют титул законодателей. Но главным образом, мой способ бегства от этой эпохи состоял, я в этом уверен, в том, что я смотрел на историю философии как на содомию или, что то же самое, как на непорочное зачатие. Я представлял, что приближаюсь к автору со спины, а затем делаю ему ребёнка, который, хоть и выродок, но все же — от него. Что это был именно его ребёнок — очень важный момент, ведь именно автор должен был говорить то, что я заставлял его говорить. Но что он при этом был выродком также необходимо, поскольку мне доставляло невероятное удовольствие попутно проходить через всевозможные вынужденные децентрации, смещения, разломы, тайные выделения. Моя книга о Бергсоне — именно такой случай. И по сей день находятся люди, которые хохочут и ставят мне на вид, что я даже о Бергсоне написал. Просто они недостаточно хорошо знают историю. Они не знают, сколько ненависти Бергсону удалось поначалу сосредоточить во французском университете и какую службу он сослужил всевозможным безумцам и маргиналам, секулярным и нет, в деле их объединения. И не важно как — благодаря или вопреки.

А последовавшее за этим знакомство с Ницше положило всему этому конец. Потому что с ним такое не пройдет. Делать детей со спины — это то, что проделывает с вами он. Он прививает вкус к извращениям (ни Маркс, ни Фрейд оказались на такое неспособны, с ними все наоборот), прививает каждому желание говорить просто и от своего имени, говорить через чувства, напряжение, опыт, говорить, экспериментируя. Говорить от своего имени — это очень занятно, потому что именно в тот момент, когда принимают себя за Я, личность или субъекта, перестают говорить от своего имени. Напротив, некто получает по-настоящему собственное имя, лишь когда под воздействием сильнейшего опыта утраты себя [dépersonnalisation] он открывается навстречу той множественности, которая пронизывает его насквозь, навстречу тому напряжению [inténsité], которое протекает через него. Имя как внезапно пришедшее понимание этой напряженной множественности — это нечто совершенно иное, чем утрата себя в истории философии, это утрата себя в любви, а не в подчинении. Говорят из глубины того, что остается неведомым, из глубин своей собственной недоразвитости. В результате становятся неким множеством распавшихся отдельностей: фамилии, имена, ногти, вещи, животные, маленькие случайности; а вовсе не знаменитостью. И тогда я решил написать две книги, в таком вот неприкаянном духе — «Различие и повторение» и «Логику смысла». Я не питаю иллюзий: в них еще слишком много университетского аппарата, они тяжеловесны, но есть и то, что я пытаюсь в себе встряхнуть, заставить шевелиться, когда делаю письмо потоком, а не кодом. И в книге «Различие и повторение» есть места, которые я люблю — например, те, где речь идет об усталости, о созерцании, поскольку они, несмотря на видимость, пропитаны действительно прожитым. Далеко дело не пошло, но начало было положено.

Потом я повстречал Феликса Гваттари. Мы понимали и дополняли друг друга, то теряя собственные границы [dépersonalisés], то обособляясь вновь благодаря друг другу, одним словом, мы любили друг друга. Так появился Анти-Эдип, еще один шаг вперед. Я спрашиваю себя, нельзя ли отыскать формальную причину той враждебности, с которой подчас встречают эту книгу, как раз в том, что она была написана на двоих, ведь некоторых так и тянет к ссорам и судебным разбирательствам [assignation]. Им так и хочется разделить неразделимое, с точностью определить степень соучастия каждого. Но каждый по отдельности и все вместе — это уже множество, всегда толпа. Конечно, об Анти-Эдипе не скажешь, что он полностью лишен научного аппарата: он все еще слишком университетский, достаточно благоразумный, он не похож ни на поп-философию, ни на поп-анализ, как бы этого ни хотелось. Но вот что меня поражает: те, кто чаще других находят эту книгу трудной — это как раз те, кто располагает обширной культурой, в частности психоаналитической культурой. Они говорят: что это такое — тело без органов, что это значит — желающие машины? Напротив, те, кто знает мало, те, кто не прогнил по вине психоанализа, вот они-то с такими трудностями не сталкиваются и запросто проходят мимо того, что им непонятно. Именно это мы имеем в виду, когда утверждаем, что эта книга — хотя бы только по праву — адресована тем, кому 15-20 лет. Потому что её можно читать двояко: или на нее смотрят как на ящик, в котором нечто содержится, и в таком случае ищут означаемое, а самые испорченные и порочные, возможно, даже пускаются в погоню за означающим. И любая следующая книга становится в свою очередь либо содержимой, либо содержащей, ящик в ящике. Либо же на книгу будут смотреть как на маленькую не-значащую машину, и единственно важный вопрос тогда: «Работает ли она и как именно?» По вашему, как она работает? Не срабатывает? Что ж, возьмите другую. Это — другое — чтение есть чтение как опыт интенсивности [lecture en intensité]: либо случается, либо нет. Тут нечего объяснять, нечего понимать, нечего толковать. Как в электрической цепи. Тело без органов: я знаю людей, которые сразу понимают, что тут к чему. Благодаря своим «привычкам», благодаря тому, что они по-своему создавали себе такое (тело). Этот способ читать отличается от предыдущего тем, что он напрямую соотносит книгу с Внешним. Отдельная книга — всего лишь крохотный механизм, встроенный в гораздо более сложно устроенную машинерию. Письмо — лишь один из потоков, у него нет никаких преимуществ перед другими потоками, с которыми он вступает в отношения стечения, противотечения, завихрения: потоками дерьма, спермы, речи, действия, эротизма, денег, политики и т.д. Как у Блума: одной рукой писать на песке, а другой — надрачивать; как соотносятся оба этих потока? Для нас же внешним, по крайней мере одним из видов внешнего, была та масса людей (прежде всего, молодежь), которые наелись психоанализом по горло. Они, говоря твоим языком, «загнаны в угол», потому что они все еще посещают психоаналитиков; но они уже настроены критически к психоанализу, хотя и размышляют еще в его терминах. (К примеру, шутки ради и в кругу своих можно задаться вопросом, как, по мнению мальчиков из Революционного фронта гомосексуалов и девочек из Движения за освобождение женщин [Mouvement de Libération des Femmes] и всех остальных, как будет выглядеть анализ в их случае? Ничего их тут не смущает? Они в него верят? Чем они заниматься будут, когда окажутся на кушетке?). Именно это поколение сделало возможным Анти-Эдипа. И если сами психоаналитики, от самого тупого до самого смышленого, в общем настроены к этой книге враждебно, хотя в такой враждебности больше защиты, чем агрессии, то дело ведь явно не только в её содержании, а в самом этом течении, которое только усиливается, в составляющих его людях, которые сыты по горло бесконечным «папа, мама, Эдип, кастрация, регрессия» и которым подсовывают совершенно идиотский образ сексуальности вообще и их сексуальности в частности. Как говорится, психоаналитикам придется считаться с «массами», небольшими массами. На этот счет нам шлют прекрасные письма люмпен-пролетарии психоанализа, гораздо более прекрасные, чем статьи критиков.

Этот способ читать, читать интенсивно, с прицелом на внешнее, как машина среди машин, экспериментируя, тут — приключение для любого, кому нет дела до книг, книгу можно разорвать на части, можно соорудить из нее и других вещей работающий механизм, все что угодно… Вот так читают влюбленные. Но ведь и ты читал её именно так. И одно место в твоем письме мне кажется красивым, даже прекрасным — то, где ты говоришь о своем опыте чтения и о том, какое применение этой книге удалось отыскать именно тебе. Увы и ах! Что же ты по новой начинаешь упрекать — мол, тебе это с рук не сойдет, посмотрим, что вы скажите во втором томе, вас скоро выведут на чистую воду…? Нет, все не так, нас уже поняли. Мы пишем продолжение, потому что нам нравится работать вместе. Впрочем, никакого такого продолжения не будет. Да поможет нам Внешнее, это будет что-то настолько другое по своему языку и по своей мысли, что люди, которые нас «поджидают» на той стороне, непременно скажут себе: «Они совсем слетели с катушек». Ну, или «это какие-то мерзавцы». Или же «они так и не смогли ничего написать». Разочаровывать приятно. Дело вовсе не в том, что мы хотим прикинуться безумцами, ведь мы ими в свое время так или иначе станем, не надо нас подталкивать. Мы и сами прекрасно знаем, что первый том Анти-Эдипа полон уступок, слишком уж в нем много ученых штук, которые так похожи на понятия. Но все изменится, уже изменилось, все у нас хорошо. Некоторые думают, что мы намерены выехать на той же волне, были и те, кто считал, что мы намерены собрать еще одну, пятую по счету психоаналитическую группу. Что за ерунда! Мы мечтаем о других вещах, более потаённых, более игривых. Больше никаких компромиссов — в них нет нужды. Всегда можно отыскать сторонников, которые нужны нам и которым нужны мы.

А ты так и хочешь загнать меня в какой-нибудь угол. Неправда. И Феликс, и я — мы избежали участи стать очередными заместителями в каких-нибудь второразрядных школах. А если кому-то захочется отыскать Анти-Эдипу какое-нибудь применение, так и плевать, мы все равно уже ушли дальше. Ты так и хочешь связать меня по рукам и ногам политикой, будто я вынужден подписывать манифесты и петиции, связан всей этой «социальной гиперответственностью»: и это тоже неправда, а среди всего того, за что следует отдать должное Фуко, значится еще и тот факт, что он стал первым, кто сумел разломать машины присвоения [récupération], кто вывел интеллектуала из того политического положения, которое ему традиционно отводилось. Вы же дошли до провокаций, публикаций, опросников, публичных признаний («признайся, признайся…»). Я же, напротив, ощущаю приближение эпохи подпольщиков, наполовину добровольных, наполовину вынужденных, чувствую приближение более юного желания, в том числе и в политике. Ты так и хочешь прижать меня к ногтю, обращаясь к моей профессиональной деятельности, ведь я два года читал в Винсене, а теперь, как говорят, как ты говоришь, меня там и след простыл. Ты думаешь, что, читая там, я пытался усидеть на двух стульях, «отвергал профессорскую должность, но в то же время обрек себя на преподавание, ухватился за поводья как раз тогда, когда все остальные их побросали»: я не сильно страдаю от противоречий, я не отношу себя к тем прекрасным душам, которые проживают трагизм своего положения; я говорил, потому что мне очень хотелось, меня поддерживали, поносили, прерывали всевозможные активисты, сумасшедшие, прикидывавшиеся сумасшедшими, умники, потому что в то время Винсен больше походил на веселый балаган. Так продолжалось два года, этого хватило, нужно же что-то менять. И вот теперь, когда обстоятельства, в которых звучит моя речь, изменились, ты говоришь или докладываешь, что другие говорят: я теперь бездельник, я немощен, как жирная и бесплодная королева. И это тоже неправда: я скрываюсь, я занимаюсь тем же, чем занимался и тогда, только теперь в очень узком кругу людей, тогда как ты, вместо того, чтобы помочь мне не стать знаменитостью, ты приходишь, чтобы свести со мной счеты и поставить меня перед выбором между немощью и противоречием. Наконец, ты хочешь меня поймать и на личном, семейном. Здесь ты невысоко взлетел. Ты упоминаешь мою жену, мою дочь, которая играет в куклы и тихонько триангулирует в уголочке. И тебе смешно, ведь ты читал Анти-Эдипа. Ты мог бы с тем же успехом заявить мне, что у меня есть сын, что он вскоре достигнет возраста, когда его можно будет подвергнуть психоанализу. Очень странно, если ты думаешь, что Эдип появляется благодаря играм в куклы или же благодаря браку самому по себе. Эдип — никакая не кукла, а внутренняя секреция, это железа, никто и никогда не смог бы воевать с внутренней секрецией, не воюя при этом с самим собой, не научившись прежде любить и вожделеть (а не хныкать в ожидании любви, ведь это прямой путь к психоаналитику). Любить не по-эдиповски очень непросто. И тебе стоило бы знать, что быть холостяком, бездетным, гомосеком, членом сообщества еще отнюдь недостаточно, чтобы избежать Эдипа, ведь существует столько его разновидностей: Эдип группы, гомосексуалы с Эдиповым комплексом, Фронт за освобождение женщин, пропитанный Эдипом… Хороший пример дает один текст под названием «Арабы и мы» — он застрял в Эдипе даже сильнее, чем моя дочь.

Поэтому мне не в чем сознаваться. Относительный успех Анти-Эдипа не бросает тени ни на меня, ни на Феликса; в каком-то смысле он нас не касается, раз уж мы заняты теперь другим. Перейду поэтому к более суровой и безжалостной части твоей критики, в которой ты утверждаешь, будто я всегда плелся в хвосте, щадя свои силы, наживаясь за счет экспериментов, которые ставят над собой другие: гомосеки, наркоши, алкоголики, мазохисты, психи…, потихоньку смаковал их деликатесы и их яд, ничем при этом не рискуя. Ты берешь один из моих текстов и используешь его против меня — тот, в котором я говорю, как не стать профессиональным докладчиком об Арто или салонным ценителем Фицджеральда. Но что ты можешь знать обо мне, ведь говорю же тебе: в скрытое, а значит и в силу лжи, я верю больше, чем историям, которые построены на жалкой вере в истину и в точность. Если я не шевелюсь, если я не путешествую, так и что ж, у меня, как и у любого другого, трипы могут случаться не сходя с места, и я могу их промерить лишь собственными эмоциями, а затем выразить лишь самым смутным и косвенным образом на письме. И какое дело до моих отношений с педиками, алкоголиками или наркоманами, при чем здесь они, если я могу и сам достигать тех же эффектов, что и они, просто другими средствами. Интересно не то, наживаюсь я на чем-то или нет, а то, чем люди занимаются по своим углам, я — в своем, и могут ли произойти случайные, непреднамеренные встречи, которые совсем не похожи на построения, на сборы, на всё это дерьмо, в котором каждый становится совестью и надзирателем своему соседу. Я вам ничего не должен, как и вы мне. Нет никакого смысла лезть в ваши гетто, потому что у меня есть свои. Природа той или иной эксклюзивной группы никогда не была сама по себе проблемой, в отличии как раз от тех трансверсальных отношений, при которых эффект, достигаемый той или иной вещью (гомосексуальностью, наркотиками и т.д.), всегда может быть достигнут с помощью других средств. В пику тем, кто думает «я есть это, я есть то» и кто еще к тому же думает психоаналитически (ссылаясь на детство или судьбу), следует наоборот мыслить в неопределенных и невероятных терминах: я не знаю, кто я, нужно столько испытаний, исследований, не-нарциссических, не-эдиповых — никакой педик не сможет сказать с уверенностью «я педик». Проблема не в том, чтобы быть таким или сяким по-человечески [dans l’homme], но скорее в становлении нечеловеческим, в универсальном становлении животным: не принимать себя за животное, а разрушать человеческий способ телесной организации, проходить через ту или иную зону интенсивности тела, когда каждый открывает свои собственные зоны, а также населяющие их группы, популяции и виды. И с какой стати мне не говорить о медицине, не будучи врачом, если я говорю при этом как пёс? Почему бы мне не говорить о наркотиках, не будучи наркоманом, если я чирикаю о них как маленькая птичка? И почему я не могу придумать какой-нибудь новый способ говорить о вещах, даже если он совершенно вымышленный и искусственный, без того, чтобы у меня тотчас не затребовали оснований, по которым я это делаю? Наркотики иногда заставляют бредить, так почему и мне не побредить о наркотиках? А что вы можете вылепить из своей «реальности»? Ваш реализм плоский. И зачем в таком случае ты вообще меня читаешь? Аргумент от эксперимента со всеми предосторожностями — это скверный реакционный аргумент. Есть в Анти-Эдипе одна фраза, которая мне нравится: нет, мы никогда не видели шизофреников.

Итак, что же есть в твоем письме? Ничего от тебя самого, за исключением того красивого пассажа. Какие-то слухи, все эти «так говорят», которые ты ловко подсовываешь как то, что сообщают другие и ты сам. И вполне возможно, это именно то, чего ты хотел: такое попурри из слухов в стеклянной банке. Это салонное и довольно снобистское письмо. Ты ждешь от меня «нового», а потом пишешь гадости. Поскольку моё письмо ответное, все выглядит так, будто я оправдываюсь. Дело дрянь. Ты не араб, ты шакал. Ты делаешь все, чтобы я стал тем, кем якобы был согласно твоей же критике: маленькой актриской, актриской, актриской. Ну, а я от тебя ничего не жду, хотя и очень люблю тебя — и на этом покончим со слухами.

Author

Ivo Lyne
razdolie
Глеб Годин
+12
Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About