Скромная победа Мартовского Зайца.
(Полная версия статьи опубликована в журнале «Неприкосновенный запас» № 105 (1/2016)).
В «Алисе в Стране Чудес», 150-летие которой отметило в 2015-м все прогрессивное человечество, общей темой времени объединены два представителя отряда Зайцеобразных (Lagomorpha). Мартовский Заяц, мучающий часы, и Белый Кролик, бегущий по лужайке, симметричны, словно тезис и антитезис. При этом Кролик изображается Льюисом Кэрроллом как прямая иллюстрация представления о секулярном времени. Историю о том, как средневековое время церкви сменилось временем ратуши, можно прочитать хотя бы у Ле Гоффа; впоследствии же оно и само уступило место времени железнодорожного расписания. Невротическое поведение Кролика наглядно показывает нам, что значит быть в рабстве у времени, ведь не ты владеешь временем, даже если постоянно держишь часы в кармане своего жилета, а оно — тобой. Эта нескончаемая гонка (начавшаяся много раньше слов Черной Королевы в «Зазеркалье») делает Кролика неловким и донельзя бестолковым: он теряет перчатки и перестает узнавать окружающих, принимая Алису за свою горничную. Оказавшись дома, он тут же принимается тиранить слуг, которые, хоть и не семи пядей во лбу, все же ничем перед ним не провинились. И только надев придворное платье, Кролик успокаивается и даже перерождается, управляя королем в сцене суда, как некий серый кардинал. Консервативный революционер поневоле, он находит свое спасение в ритуале и традиции, даже если они столь вызывающе абсурдны, как традиции Страны Чудес.
Случай же Мартовского Зайца намного любопытнее. Его действия с часами подчинены строгой логике, и эта логика не есть система, наблюдающаяся в безумии. Проще всего было бы решить, что Заяц протестует против рабства, в которое по самые уши угодил Кролик. Однако протестовать можно по-разному, и если рассматривать действия Зайца, как направленные против социального времени, они превращаются в клоунаду, в плоский и не слишком осмысленный хеппенинг. Тем не менее, его удар бьет точно в цель.
На вопрос, кто такой Мартовский Заяц, тоже возможны различные ответы. Чем он занят? В сущности, ничем: пьет чай с приятелями и ведет застольные беседы. Строго говоря, он бездельник (особенно на фоне трудоголика и манипулятора Кролика), хотя у самого Зайца может быть другое мнение на этот счет — он мог бы сказать, что не участвует в абсурдной деятельности, а просто следует Природе. Если же мы продолжим настаивать, что природа не предписывает зайцам пить чай, он сошлется на свое общепризнанное сумасшествие и будет прав.
В то время как одноплановая фигура Кролика порождена, так сказать, общекультурным контекстом, случай Мартовского Зайца намного интереснее. Его взгляды и действия могут быть истолкованы как реакция на один текст, который Кэрроллу (хотя бы теоретически) мог быть известен.
О круге чтения, как и вообще о внутренней жизни Чарльза Л. Доджсона в его кэрроловской ипостаси мы можем судить лишь предположительно. Эта сторона его личности, как известно, пала жертвой сначала бдительных родственников, перечитавших дневники Кэрролла с ножницами в руках, а потом и психоаналитиков всех мастей и калибров. Но не станем уподобляться падальщикам и скажем только, что знакомый Теннисона и Россетти был, скорее всего, в курсе современной ему английской литературы.
За два года до публикации «Алисы в Стране чудес» на страницах газеты “The Press”, издававшейся в новозеландском Крайстчерче, т.е. среди тех самых антиподов, о которых в самом начале сказки рассуждает Алиса, появилось письмо, точнее — эссе, подписанное псевдонимом Cellarius и озаглавленное «Дарвин среди машин». Его автором был молодой англичанин Сэмюель Батлер (1835-1902), пытавшийся в это время сделаться новозеландским фермером. Из этой попытки, заметим, ничего не вышло. Батлер вернулся на родину и стал английским писателем.
Буквально в первых строках своего текста Батлер заговаривает о механической жизни и дальше подробно обосновывает такое словоупотребление, говоря о том, что механизмы подвержены действию эволюционных изменений, нуждаются в питании и, возможно, обладают своего рода сознанием (каковое понятие он склонен трактовать исключительно широко).
«Возьмем, к примеру, карманные часы, — пишет Батлер. — Можно исследовать всю красоту строения маленького животного (sic!), проследить за разумным движением миниатюрных частей, его составляющих, но это маленькое создание все равно останется потомком неуклюжих часов XIII столетия, недалеко от них ушедшим. Когда-нибудь напольные и настенные часы, сейчас отнюдь не склонные уменьшаться в объеме, могут оказаться полностью вытеснены повсеместным использованием карманных часов, а настенные и напольные родственники последних вымрут, как некогда динозавры; часы же, носимые в жилетном кармане (в течение определенного времени сокращавшиеся в размерах, а не наоборот) останутся единственным существующим видом исчезнувшей расы».
В конце текста Батлер с самым серьезным видом призывает к полному уничтожению «механической жизни», чтобы не дать машинам — более совершенным и эффективным, чем мы — поработить человечество. Это заставляет видеть в эссе всего лишь литературную шутку, однако сам автор не забыл о нем и включил (в расширенном виде) в состав своего антиутопического романа “Erewhon”, опубликованного в 1872 году.
Хотя в обыденном понимании часы, как и прочие механические устройства, явно неживые, Батлер изображает их как обладающих своеобразной жизнью, которая вовсе не тождественна нашей, органической.
Здесь он обращается к традиции, которую ожидало большое будущее, хоть она и успела к середине XIX века изрядно обветшать.
Мишель Фуко в «Словах и вещах» утверждает, что мыслители Просвещения не видели границы между живой и неживой природой: так, для Линнея разница между камнями, которые, как сказано в его «Философии ботаники», «растут» и животными, которые «растут, живут и чувствуют», была чисто количественной, что подчеркивается самим строением фразы. Историк науки Джессика Рискин дополняет рассуждения Фуко положением о том, что XVIII столетие не было склонно проводить границу также между живым и рукотворным, иначе были бы невозможны ни флейтист Вокансона, ни его же механическая утка, восхитительная в своей неряшливости.
Если Декарт, говорит Рискин, склонен был видеть в животном ригидный механизм, то для Ламетри (а также и для Вокансона), напротив, механическое устройство было своего рода животным. Механизм одушевлялся настолько же, насколько жизнь механизировалась.
В первой четверти XIX века это направление мысли угасло, уступив место другому. Клейст писал о превосходстве марионеток над людьми, а Гофман — об ужасе перед искусственными существами. Комплекс любви-ненависти по отношению к рукотворному подобию человека расцвел пышным цветом в «Будущей Еве» Вилье де Лиль-Адана и в «Метрополисе» Фрица Ланга. В XIX столетии и в начале ХХ преобладает отношение к технике как к Другому, что ясно демонстрирует не только Маринетти с его апологиями скорости, но и апеллировавший к рациональности автомобилей и самолетов Ле Корбюзье. И только в 1939 году Фридрих-Георг Юнгер (в книге «Совершенство техники») сделал попытку деконструкции технического мифа, опираясь, впрочем, на другой мощный миф — консервативно-революционный.
Жесткая граница между живым и неживым вновь начинает размываться, по словам Рискин, в 1950-е годы. Следуя логике, предложенной нам американской исследовательницей, мы должны предположить возвращение всего того, о чем писал Фуко применительно к просвещенческой парадигме. Но это уже совсем другая история.
Возвращаясь к Кэрроллу и Батлеру, отметим, что Мартовский Заяц понимает утверждение последнего подчеркнуто буквально, и кормит часы, словно живое существо — маслом (самым свежим) и чаем (в чай потом опускают и соню — очевидно, желая пробудить ее от полусна, в котором она постоянно пребывает). Заяц выступает в роли анархиста (что возвращает нас к теме времени как социального регулятора), причем анархиста, обладающего глубоким философским мышлением.
Своим поступком Заяц демонстрирует, насколько преувеличены претензии того, что Батлер называл «механической жизнью». Кормление часов осуществляется как попытка фальсификации гипотезы Батлера, причем важно и то, что это принудительное кормление. Если часы в самом деле живые, то пускай они питаются так, как питаются живые существа (напоминаем, что Батлер тоже говорит о «питании»), если же им от этого плохо, следовательно они не могут считаться высшей формой жизни, заявляет Заяц, и уж тем более глупо было бы считать, что полностью зависимые от нас объекты, требующие нежнейшего обращения и выходящие из строя
В тексте Кэрролла часы принадлежат Болванщику — социально ангажированному ремесленнику, вынужденному выполнять заказанную работу в срок. Если же время остановилось, то его труд никогда не принесет плода, превращаясь в труд Сизифа. Тем не менее, припасы за столом Безумного Чаепития не заканчиваются. В диснеевском мультфильме (1951) владельцем злополучных часов оказывается Кролик, т.е. порча часов становится концептуальным жестом протестного содержания. Хоть это и сужает смысл победы Мартовского Зайца над временем и техникой, но не отменяет ее: все участники безумного чаепития до сих пор находятся в том самом месте, где их оставил Льюис Кэрролл полтора века тому назад.