Ги Дебор: Панегирик
В 1989 году, за пять лет до смерти Ги Дебор опубликовал первый том «Панегирика» — автобиографической хроники, потрет века в которой проступает едва ли не более явно, чем лицо автора. В привычно кратком тексте Дебора мы найдём историю криминала и политики, любви и разрушения, алкоголизма, войны и старческого упадка. Второй том, выпущенный посмертно в 1997 году, содержит только иллюстративные материалы, цитаты и фотографии. Судьба третьего тома печальна: он уничтожен огнём и волей автора.
«Панегирик» всё ещё не издан на русском языке. Данный перевод предназначен для некоммерческого использования с указанием авторства переводчика.
«Панегирик говорит больше элогии. Элогия чаще всего восхваляет героя, но также может содержать и некоторую критику, хулу. В панегирике вы не найдёте ни хулы, ни критики».
Литтре, словарь французского языка
«Сын благородный Тидея, почто вопрошаешь о роде?
Листьям в дубравах древесных подобны сыны человеков:
Ветер одни по земле развевает, другие дубрава,
Вновь расцветая, рождает, и с новой весной возрастают;
Так человеки: сии нарождаются, те погибают.»
Илиада, VI песнь (пер. Н. Гнедича)
I
«Что до плана, то мы без стеснения заявляем, что никакого плана у него нет: он пишет почти наугад, смешивает факты, бессвязно и беспорядочно разбрасываясь ими; он путает разные эпохи; не приводит обоснований ни для обвинений, ни для похвал; не обладая обязательным для историка критическим взглядом, приводит ложные суждения о соперничестве и вражде, преувеличивает степень благоволения или недоброжелательности; приписывает людям действия и слова, которые никогда не могли быть совершены или сказаны и никак не соотносятся с их характером и положением; единственный свидетель, на которого он ссылается — это он сам, и нет другого авторитетного источника, кроме его собственных суждений.»
Генерал Гурго, из критического анализа произведений графа Филиппа де Сегюр
Всю свою жизнь я видел только смутные времена, расколы в обществе и моменты тотального краха; я был частью смуты. Этих условий, вероятно, достаточно, чтобы ни одно моё — даже самое прозрачное — действие или высказывание не заслужило всеобщего одобрения. В то же время, я уверен, что многие мои слова и поступки были истолкованы неверно.
В начале исторического труда о кампании 1815 года Клаузевиц так описывает свой метод: «Самое важное в рассмотрении любой стратегии — занять точку зрения действующих лиц; правда, это часто представляет большую сложность». А сложность в том, чтобы учесть «все условия, в которых находились действующие лица» в тот или иной момент и иметь возможность разумно оценить череду решений, принятых ими в ходе войны: как они пришли к тем или иным поступкам, и могли ли поступить иначе. То есть в первую очередь нужно понимать, чего они хотели и, конечно же, во что верили; не забывая о том, чего они не знали, то есть не только будущий результат своих операций, которым противостояли действия противника, но и многое из того, что уже угрожало им, пусть и оставалось неочевидным, например, расположение и вооружение противоположного лагеря. В сущности, они зачастую не ощущали веса собственных сил вплоть до момента их испытания, исход которого мог одновременно подтвердить и изменить статус этих сил.
Зачастую один лишь автор действий, последствия которых коснулись многих, знал решающие, но по различным причинам скрытые детали, в то время как другие аспекты этого дела оказались забыты по прошествии времени, или же их свидетели уже умерли, а живые не всегда готовы поделиться информацией. Кто-то не способен описать происходившее, другой занят более насущным и важными проблемами, третий, возможно, боится; а другие не хотят подмочить свою репутацию. Вы скоро сами увидите, что никакое из этих препятствий не стоит у меня на пути. Я как можно более сдержанно расскажу о былых страстях и о том, что я сделал. Безусловно, в мою сторону тут же, как пыль из-под метлы, полетят бесчисленные несправедливые упреки. И великие строки истории моего времени проступят тем более чётко, в этом я убеждён.
Я буду вынужден остановиться на нескольких деталях. Возможно, придётся зайти далеко, и я осознаю масштаб своей задачи. Я буду писать столько, сколько потребуется. И всё же воздержусь от стерновского зачина из «Жизни и мнений Тристрама Шенди»: «Не спешить, — но идти тихим шагом, сочиняя и выпуская в свет по два тома моего жизнеописания в год; — и, если мне ничто не помешает и удастся заключить сносный договор с книгопродавцем, я буду продолжать эту работу до конца дней моих» (пер. А. Франковского). Я точно не хочу брать на себя обязательство публиковать по два тома в год или работать в менее спешном ритме.
Мой метод будет очень простым. Я расскажу о том, что любил, а всё остальное ясно выступит в этом свете.
«Время обманывает, заметает свои следы, но бежит без остановки», пишет поэт Ли По. И добавляет: «Быть может, в вас ещё живет веселье юности, но волосы уже седы; так на что же жаловаться?» А я и не думаю жаловаться на что-либо, и уж точно не на то, как я прожил свою жизнь.
И тем более не собираюсь заметать своих следов, так как считаю их показательными. Крайне редко бывает, чтобы кто-то точно и детально описал свою жизнь: это очень трудная тема. А в настоящее время такое описание, вероятно, ещё более ценно, ведь мы живём в эпоху катастрофически быстрых перемен; все опоры и ценности вдруг исчезли вместе с самой основой, на которой зиждилось прежнее общество.
В любом случае, мне нечего скрывать. В этой истории меня ничто не смущает. Я никогда не разделял ценностей своих современников, а теперь этих ценностей и вовсе не существует. На мой взгляд, чрезмерно щепетильный Ласнер преувеличил свою ответственность за совершенные им (впрочем, немногочисленные) убийства: «Я ставлю себя выше большинства знакомых мне людей, несмотря на то, что мои руки в крови», — писал он Жаку Араго. («Но ведь Вы были с нами на баррикадах в 1832 году, г-н Араго. Вспомните монастырь Сен-Мерри… Вы не знаете, что такое нищета и голод, г-н Араго», — так в 1848 году, должно быть, ответили не ему, но его брату рабочие, которых он пришёл, словно римлянин, урезонивать своими речами о недопустимости бунта против законов Республики.)
Нет ничего более естественного, чем видеть себя точкой отсчёта, находящейся в центре вселенной; так мы можем осудить мир, даже не снисходя до его лживых речей. Нужно только прочертить границы, ограничивающие эту власть: обозначить своё место во времени и обществе, рассказать о своих деяниях и страстях. «Кто может описать истину, если не познавший её?» — это отмечает и автор самых прекрасных мемуаров XVII столетия, подвергнувшийся нелепым упрёкам в недостаточно объективном и сдержанном описании своей жизни; здесь он опирается на мнение президента де Ту: «Правдивые истории написаны только теми, кому хватило искренности рассказать правду о самих себе».
Возможно, вас удивит, что я будто то и дело сравниваю себя с разными великими деятелями прошлого или же просто историческими персонажами. Это не так. Я не заявляю, что похож на кого-то другого, да и считаю, что современность не очень похожа на прошлое. Дело в том, что большинство исторических личностей, при всём их разнообразии, достаточно хорошо известны любому читателю. Они представляют собой легко узнаваемые образы человеческих привычек и наклонностей. А если о ком-то из них вы не слышали, то легко сможете разузнать; сделать так, чтобы тебя поняли — уже большое достижение для автора.
Вероятно, в тексте будет много цитат. Я не намерен прибегать к ним в качестве доказательства своих суждений, а только чтобы вы ощутили, из чего создаётся эта история и я сам. Цитаты полезны в эпоху невежества и суеверий. Отсылки к другим известным текстам — китайской поэзии, Шекспиру или Лотреамону — прибережём для времен, когда будет больше голов, способных распознать цитату и оценить её смысл в новом контексте. Сейчас не все понимают даже иронию, и всегда есть риск, что тебе припишут спешно и неверно процитированное высказывание. Громоздкую старомодность цитат я надеюсь компенсировать тонким выбором. В мою речь они будут вплетаться в нужный момент; никакой компьютер не сможет продемонстрировать столь впечатляющее многообразие.
Те, кто пишет всякую ерунду в журналах или книгах, которые никто не читает до конца, любят нахваливать разговорный стиль, ведь он, по их мнению, звучит современно, понятно и просто. На самом деле эти авторы не владеют языком, так же, как и их читатели. В современных условиях язык сводится к сконструированной в медиа схеме, включающей примерно шесть-восемь выражений на все случаи жизни и менее двухсот слов, большая часть которых — неологизмы. Треть этого вокабуляра обновляется каждые два-три месяца. Всё это способствует своеобразной быстрой солидаризации. Я же буду писать легко и без изысков, тем языком, которым владею и на котором всегда говорил. Не мне его менять. Цыгане правы в том, что правду нужно говорить только на своём языке, а ложь пусть звучит на языке врага. А ещё, благодаря многочисленным цитатам из классических текстов, написанных на французском языке за последние пять веков (в особенности за последние два), мой текст будет легко перевести на любой диалект и через много лет, даже когда французский станет мёртвым языком.
Всем известно, что в наше время утверждающие что попало делают это как попало. Сейчас средств давления столько и они в такой степени повлияли на язык власти, что, если раньше для понимания тёмных и запутанных путей политической мысли нужно было быть действительно умным человеком, то сейчас всё это доступно даже самым недалёким умам. В этом смысле можно сказать, что правдивость моего текста будет подтверждена его стилем. Сам тон речи станет достаточным доказательством, ведь никто не усомнится, что овладеть этим языком можно было только прожив такую жизнь, как моя.
Мы точно знаем, что Пелопоннесская война имела место. Но только благодаря Фукидиду нам известны её жестокие события и уроки. Никакого сопоставления свидетельств быть не может. Никакого сравнения и не требовалось, потому что достоверность фактов и последовательность мысли Фукидида так прижились в сознании его современников и более поздних поколений, что о новом изложении или переосмыслении событий речи не шло. Да что уж там, никто бы даже не осмелился придраться к деталям.
И, я думаю, стоит таким же образом подойти к истории, которую я собираюсь изложить. Ещё долго никто не осмелится оспорить то, что я скажу; для этого нужно либо отыскать неточность в фактах, либо занять позицию, отличную от моей.
Пусть это покажется вам банальным, но я всё же отмечу здесь время и условия, в которых начиналась эта история; впоследствии я не премину привести её к хаосу, заданному темой моего рассказа. Вы можете подумать, — и не будете в этом неправы — что большинство вещей, сопровождающих нас всю жизнь, возникают в юности. Я родился в 1931 году в Париже. Уже тогда состояние моей семьи подкосил мировой экономический кризис, начавшийся в Америке несколькими годами ранее. Эти скромные средства смогли бы удержать нас на плаву до дня моего совершеннолетия, но не дольше; так и случилось. Так, я родился уже разорённым, и можно сказать, что с первого дня знал, что никакого наследства мне не достанется. В конечном итоге я его не получил. Для меня все эти абстрактные проблемы будущего не имели никакой важности. В юности я медленно, но верно, широко раскрыв глаза, шёл к авантюрной жизни; если, конечно, можно сказать, что глаза мои видели эту проблему и множество других. Я не мог даже помыслить о получении какой-нибудь учёной специальности, которая привела бы меня к рабочему месту: все они казались мне странными или не соответствующими моим взглядам. Больше всего на свете я уважал Артюра Кравана и Лотреамона. И я прекрасно понимал, что их друзья презирали бы меня, если бы я учился в университете или смирился со скромной ролью художника. А если я не мог найти таких друзей, то уж точно не стал бы утешаться компанией других. Я твёрдо держался своей позиции профессора-никаких-наук и не сближался ни с какими «артистическими» или «интеллектуальными» кругами того времени. Нужно сказать, что эта моя заслуга подкреплялась великой ленью и скудными способностями к работе и карьерному росту.
Умение не придавать никакого значения деньгам и не гнаться за блестящим положением в обществе настолько редко встречается среди моих современников, что, вероятно, кажется невероятными даже в моём случае. Однако это чистая правда, подкреплённая столькими годами опыта, что публике придётся к этому привыкнуть. Вероятно, причина в беззаботном семейном воспитании, нашедшем во мне благодарную почву. Я никогда не видел работы буржуа и её специфических низостей, возможно, поэтому и смог взять что-то хорошее от буржуазного безразличия к жизни, но в основном эта непритязательность — моё врождённое качество. Момент упадка любого социального превосходства выглядит лучше, чем его вульгарное зарождение. Я с ранних лет привязан к этой идее, и могу сказать, что бедность обеспечила мне интереснейшие годы, ведь мне не нужно было управлять отчужденными благами или участвовать в делах государства, чтобы их сохранить. Мне действительно удалось испытать удовольствия, недоступные людям, подчинившимся злосчастным законам того времени. Но верно и то, что на мои плечи ложились обязательства, о которых они не имели понятия. «Ведь вы видите только оболочку нашей жизни, — безапелляционно заявлял Латинский устав — но ничего не знаете о нерушимых приказах, управляющих ею изнутри». Не могу не упомянуть в списке благоприятных факторов то, что я имел возможность прочесть несколько хороших книг, отталкиваясь от которых можно самостоятельно найти множество других и даже написать недостающие. На этом я заканчиваю исчерпывающе полный обзор моей юности.
Беззаботные годы закончились задолго до дня моего двадцатилетия. Мне ничего не оставалось, кроме как следовать за своими страстями вопреки множеству препятствий. Сначала меня привлёк круг радикальных нигилистов, не желавших ни знать, ни уж тем более продолжать то, что ранее было признано смыслом жизни и искусства. Я без труда вошёл в это общество, признавшее меня своим. После этого исчезла последняя возможность вернуться к нормальной жизни. Так я думал тогда, и дальнейшее только подтвердило мою мысль.
Видимо, я менее других склонен к расчёту, ведь выбор этот, обязавший меня ко многому, был спонтанным и совершенно не обдуманным. Позже, обозрев последствия этого выбора, я не нашёл повода для сожалений. Конечно, можно сказать, что мне нечего было терять: ведь у меня ни денег, ни репутации; но ведь и приобрести в этих кругах было нечего.
Эти новые сторонники переворота оказались связаны с опасными классами (les classes dangereuses, так называли революционно настроенный пролетариат и криминальные слои общества) более тесно, чем их предшественники двумя-тремя поколениями ранее. Живя с ними рядом, они неизбежно перенимали их привычки. Очевидно, это сосуществование оставило свой след. Более половины тех, с кем я хорошо общался в то время, бывали в тюрьмах разных стран, а то и не раз; вероятно, некоторые оказывались за решёткой по политическим делам, но больше было криминала и уголовных преступлений. То есть в основном я общался с бунтарями и нищими. Многие из этих людей умерли молодыми, и причиной не всегда был суицид, хотя и такое случалось довольно часто. Говоря о насильственных смертях, я должен отметить, хоть и не могу найти этому факту объяснение, что необычайно большое количество моих друзей погибли от пуль; если, конечно, не сравнивать с количеством смертей на войне.
Наши редкие и короткие акции протеста в ранние годы должны были быть абсолютно неприемлемыми, сначала из-за их формы, а позже — из-за содержания. Публика их не приняла. «Разрушение — вот моя Беатриче», писал Малларме, сам ставший проводником для многих в опасном изучении мира. Тому, кто занят только историческими отсылками и отвергает все примеры настоящего, необходимо уметь жить тем, что даёт завоеванная земля. Далее я раскрою этот вопрос в деталях. А пока, чтобы создать общее представление, скажу только, что всегда старался создать некое впечатление о своих великих интеллектуальных и даже артистических способностях, которые я пожалел для своей, как мне казалось, недостойной их эпохи. Всегда находились те, кто жалел о моем не-присутствии, и, как ни парадоксально, они помогали мне держаться подальше от дел того времени. Мне это удавалось только потому, что я никогда никого не искал. Моё окружение составляли только те, кто отыскал дорогу сам. Даже не знаю, осмеливался ли хоть один мой современник вести себя так, как я? Нужно отметить, что в тот момент условия жизни стали ещё тяжелее, будто оправдывая моё единоличное безумие.
Однако ничто не стоит на месте, и примерно через двадцать лет особо продвинутая часть этой публики уже не находила таким уж неправдоподобным, что я мог обладать незаурядными талантами, особенно заметными в сравнении с умственной нищетой тех «открытий» и набивших оскомину идей, которыми, как они долгое время считали, нужно восхищаться. Хотя, конечно, влияние моего дара могло быть признано только пагубным. Тогда, естественно, я первым отказался признавать существование людей, только начавших замечать, что существую я. Они не были готовы принять меня целиком, а я никогда не скрывал, что тут либо всё, либо ничего, таким образом оказываясь недостижимым для их уступок и компромиссов. Что же до общества, то я по-прежнему отвергаю всё, чем оно является или намеревается стать.
Леопард умирает в своей пятнистой шкуре, и я никогда не пытался и не считал возможным измениться в лучшую сторону. На самом деле, я никогда не претендовал ни на какие достоинства, кроме, может, способности помыслить, что мог бы совершить лишь некие новые преступления, ещё не известные человечеству; а ещё я не сходил со своей дороги, какой бы скверной она ни была. Когда фрондистские волнения достигли пика, Гонди, зарекомендовавший себя как прекрасный руководитель и знатный нарушитель общественного порядка, удачно сымпровизировал в речи перед Парижским парламентом, сославшись на некоего, тщетно разыскиваемого в анналах истории автора. Фраза эта как нельзя лучше подошла бы для его собственного панегирика: «In difficillimis Reipublicae temporibus, urbemnon deserui; in prosperis nihil de publico delibavi; in desperatis, nihil timui». Гонди перевёл её так: «В тяжёлые времена я никогда не покидал город; в хорошие — не думал о наживе; в отчаянные — ничего не боялся».