Donate
Society and Politics

Дэвид Грэбер. Армия альтруистов. Об отчужденном праве творить добро

Александр Абрамов11/08/23 23:105.6K🔥

Далее предлагается перевод эссе антрополога и анархиста Дэвида Грэбера (1961-2020). Оригинальный текст был написан в 2007 году; для перевода использовалась версия из сборника Revolutions in Reverse: Essays on Politics, Violence, Art, and Imagination (2011). В тексте обсуждаются категории эгоизма и альтруизма, применяемые при оценке мотивации человеческого поведения, исторический и политический контексты их использования, а также фундаментальность в жизни человека желания и права творить добро.


Вы знаете, образование, если вы используете его по максимуму, если вы усердно учитесь, делаете домашнее задание и прилагаете усилия, чтобы быть умным, вы можете преуспеть. Если вы этого не делаете, вы застрянете в Ираке.

Джон Керри (штат Массачусетс)

Керри должен принести извинения тысячам американцев, служащим в Ираке, которые откликнулись на призыв своей страны, будучи патриотами, а не из–за каких-то недостатков в своем образовании.

Джон Маккейн (штат Аризона)

Единственной надеждой республиканцев на победу в период подготовки к выборам в Конгресс 2006 года стала неудачная шутка сенатора Джона Керри — шутка, явно направленная против Джорджа Буша, — которую они использовали для попыток доказать, будто Керри считал, что в армию попадают только те, кто вылетел из школы. Все это было крайне лицемерно. Большинство прекрасно понимало: на самом деле Керри имел в виду, что действующий президент не особо умен.

Но справа пахло кровью. Проблема с “аристократами-бездельниками” вроде Керри, как писал один из блогеров National Review, заключается в их позиции, якобы “войска находятся в Ираке не потому, что они глубоко привержены миссии (они должны это отрицать), а напротив, из–за системы, которая пользуется отсутствием у них социальных и экономических возможностей… Мы должны безжалостно избивать их этим вплоть до дня выборов — точно так же, как мы делали это в 2004 году, — ведь это главная причина, по которой они заслуживают поражения”.

Как оказалось, это не сыграло особой роли, потому что большинство американцев решили, что они тоже не являются глубокими приверженцами миссии — ведь не были никакой уверенности, что это за миссия такая. Но мне кажется, что в действительности мы должны задать следующий вопрос: почему понадобилась военная катастрофа (и стратегия, направленная на то, чтобы избежать каких-либо ассоциаций с северо-восточными элитами, типичными представителем которых был Керри), чтобы позволить конгрессменам-демократам, наконец, выйти из политической глуши? Или что существенней: почему эта республиканская линия оказалась столь эффективной?

Мне кажется, что в поисках ответов требуется исследовать природу американского общества гораздо глубже, чем большинство комментаторов в наши дни готовы. Мы привыкли сводить все подобные вопросы к выбору “или-или”: патриотизм или возможности, ценности или “хлеб с маслом” в значении работы и образования. Мне кажется, что такой подход играет на руку правым. Конечно, большинство людей идут в армию, потому что лишены возможностей. Но реальный вопрос, который следует задать: возможностей делать что?

Я антрополог, и то, что следует далее, можно считать антропологическим взглядом на этот вопрос. Впервые я осознал это год или два назад во время лекции Кэтрин Лутц, коллеги-антрополога из Брауна, которая изучала военные базы США за границей. Многие из этих баз организуют пропагандистские программы, в рамках которых солдаты отправляются ремонтировать школьные классы или проводить бесплатные стоматологические осмотры для местных жителей. Эти программы были созданы для улучшения отношений с местными, но в этой задаче они часто оказывались на удивление неэффективными. Почему же тогда армия их не забросила? Ответ заключался в том, что эти программы оказывали такое огромное психологическое воздействие на солдат, что многие впадали в эйфорию, описывая происходящее в таких словах: “Это именно то, почему я пошел в армию”; “Вот что на самом деле означает военная служба — не только защищать свою страну, но и помогать людям”. Профессор Лутц убеждена, что основная причина продолжения финансирования этих программ заключается в том, что солдаты, принимавшие в них участие, более склонны продлевать военные контракты. Собственная армейская статистика здесь не поможет: опросы не включают “помощь людям” в перечень возможных мотивов поступления на военную службу. Интересно, что самый приближенный к этому доступный вариант — “патриотизм” — выбирается подавляющим большинством.

Конечно, американцы не считают себя нацией разочарованных альтруистов. Как раз наоборот: в обычной жизни мы привыкли мыслить себя склонными к грубому и решительному цинизму. Мир — это гигантский рынок; все в нем имеет свою цену; если вы хотите понять, почему что-то произошло, сначала спросите, кому это выгодно. Эти воззрения, высказываемые за дальними столиками баров, находят отклик и в самых высоких сферах социальных наук. В частности, огромный мировой вклад Америки заключается в развитии теорий “рационального выбора”, которые исходят из гипотезы, что любое человеческое поведение может быть понято как проблема экономического расчета и рациональных субъектов, пытающихся в любой ситуации извлечь для себя максимальную выгоду при минимальных затратах. В результате в большинстве областей само существование альтруистического поведения считается своего рода загадкой, и все, от экономистов до биологов-эволюционистов, прославились попытками “разгадать” ее, т.е. объяснить загадку того, почему пчелы жертвуют собой ради ульев, а люди придерживают двери и указывают правильное направление дороги незнакомцам. В то же время случай с военными базами подтверждает предположение, что на самом деле американцев, особенно малообеспеченных, преследует неудовлетворенное желание творить добро в мире.

Нетрудно будет собрать доказательства того, что это так. Исследования благотворительных пожертвований, например, всегда показывали, что бедняки проявляют наибольшую щедрость: чем ниже доход, тем выше та доля, которую человек может отдать незнакомым людям. Кстати, та же закономерность сохраняется и при сравнении среднего класса и богатых: одно исследование налоговых деклараций в 2003 году пришло к выводу, что если бы самые богатые семьи отдали столько же средств, сколько среднестатистическая семья из среднего класса, общие благотворительные пожертвования в том году увеличились бы на 25 миллиардов долларов. (И это несмотря на то, что у богатых гораздо больше времени и возможностей). Более того, благотворительность представляет собой лишь крошечную часть общей картины. Если бы кто-то разложил, что именно делает со своими деньгами типичный американский наемный рабочий, то, вероятно, обнаружил бы: большую часть он раздает. Возьмем типичного мужчину, главу семьи. Около трети его годового дохода, скорее всего, в конечном итоге будет перераспределено между незнакомцами через налоги и благотворительность; еще треть он, наверняка, так или иначе передаст своим детям; из оставшегося большая часть, вероятно, отдается или разделяется с другими: подарки, поездки, вечеринки, шесть банок пива для местного матча по софтболу. Можно возразить, что последнее лучше отражает истинную природу удовольствия, чем что-либо другое (кто захочет в одиночку вкусно поесть в дорогом ресторане?), но само по себе это является лишь половиной картины. Даже в наших потаканиях собственным желаниям доминирует логика дара. Сходным образом, кто-то может возразить: выложить небольшое состояние, чтобы отправить своих детей в элитный детский сад, — это скорее вопрос статуса, а никакой не альтруизм. Возможно. Но если вы посмотрите на происходящее у людей в реальной жизни, очень скоро станет очевидным, что этот тип поведения удовлетворяет ту же самую психологическую потребность. Скольким юным идеалистам на протяжении всей истории удавалось наконец прийти к согласию с миром, основанным на эгоизме и жадности, в тот самый момент, когда они создавали семью? Если бы кто-то предположил, что альтруизм был их основной мотивацией, это имело бы смысл: единственный способ убедить себя отказаться от желания поступать правильно по отношению к миру в целом — это заменить его еще более сильным желанием поступать правильно в отношении своих собственных детей.

Все это говорит мне о том, что американское общество вполне может работать совсем не так, как мы склонны об этом думать. Представьте на мгновение, будто Соединенные Штаты в том виде, в каком они существуют сегодня, являются творением какого-то гениального социального инженера. С какими предположениями о человеческой природе должен был бы работать этот инженер? Конечно же, с теми, которые не имеют ничего общего с теорией рационального выбора. Ибо наш социальный инженер, очевидно, понимает: единственный способ убедить людей войти в мир работы и рынка (т.е. в мир отупляющего труда и беспощадной конкуренции) — это манипуляция надеждой на возможность благодаря этому щедро тратить деньги на своих детей, покупать напитки друзьям, а если вы выиграете джек-пот, то и провести остаток своих дней, одаривая музеи и поставляя лекарства от СПИДа в бедные страны Африки. В то время, как наши теоретики постоянно пытаются сорвать завесу иллюзий и продемонстрировать, что все эти якобы бескорыстные жесты на самом деле маскируют некую корыстную стратегию, на самом деле американское общество лучше было бы представить как борьбу за доступ к праву на альтруистическое поведение. Самоотверженность — или, по крайней мере, право заниматься благородной деятельностью — не является стратегией. Это награда. По крайней мере, я думаю, это помогает нам понять, почему правые в последние годы гораздо лучше играли на популистских настроениях, чем левые. По сути, это заслуга того, что они обвиняют либералов в отрезании простых американцев от права творить добро в мире. Позвольте мне объяснить свою позицию, выдвинув ряд предложений.

Предположение I: Ни эгоизм, ни альтруизм не являются естественными побуждениями; они на самом деле возникают по отношению друг к другу и ни один из них не был бы мыслим без рынка.

Прежде всего, должен прояснить: я не верю, что эгоизм или альтруизм каким-либо образом присущи человеческой природе. Людские мотивы редко бывают такими простыми. Скорее эгоизм или альтруизм — это наши представления о природе человека. Исторически одно имело тенденцию возникать в ответ на другое. В древнем мире, например, именно в то время и в тех местах, где появлялись деньги и рынки, наблюдался также подъем мировых религий: буддизма, христианства и ислама. Если кто-то выделяет пространство и говорит: “Здесь ты должен думать только о приобретении материальных вещей для себя,” — то неудивительно, что вскоре кто-то другой выделяет уравновешивающее пространство, фактически заявляя: “Да, но здесь мы должны учитывать тот факт, что собственное Я и материальные вещи в конечном счете не важны”. Именно эти последние институты, конечно же, впервые и разработали наши современные представления о благотворительности.

Даже сегодня, когда мы действуем вне сфер рынка или религии, можно сказать, что очень немногие из наших действий мотивированы чем-то столь простым, как необузданная жадность или совершенно бескорыстная щедрость. Когда мы имеем дело не с незнакомцами, а с друзьями, родственниками или врагами, обычно в игру вступает гораздо более сложный набор мотивов: зависть, солидарность, гордость, саморазрушительное горе, лояльность, романтическая одержимость, обида, злоба, стыд, веселье, ожидание совместного удовольствия, желание выявить соперника и т.д. Это все мотивы, приводящие в движение главные драмы нашей жизни, которые увековечивают такие великие романисты, как Толстой и Достоевский, в отличие от социальных теоретиков, почему-то склонных игнорировать их. Если кто-то путешествует по тем частям мира, где денег и рынков не существует, — скажем, по некоторым районам Новой Гвинеи или Амазонии, — именно такие сложные сети мотиваций можно пронаблюдать. В языках обществ, где большинство людей живет небольшими общинами, где почти все, кого они знают, являются либо друзьями, либо родственниками, либо врагами, как правило, отсутствуют даже слова, соответствующие “личной выгоде” или “альтруизму”, но в то же время содержится очень тонкая лексика для описания зависти, солидарности, гордости и т.п. Их экономические отношения друг с другом также обычно основываются на гораздо более тонких принципах. Антропологи создали обширную библиотеку литературы, чтобы попытаться понять динамику этой, казалось бы, экзотической “экономики дара”, но если нам кажется странным видеть, скажем, влиятельных людей, потворствующих своим двоюродным братьям в присвоении огромных богатств, которые затем будут преподнесены в качестве подарков заклятым врагам, чтобы публично унизить тех, то это потому, что мы настолько привыкли действовать внутри безличных рынков, что нам никогда не приходит в голову мысль, как бы мы действовали, если бы у нас была экономическая система, в которой мы обращались бы с людьми, основываясь на нашем истинном отношении к ним.

Нынче работа по уничтожению такого образа жизни в значительной мере возложена на миссионеров — представителей тех самых мировых религий, изначально, много веков назад, возникавших в ответ на рынок. Миссионеры, конечно же, спасают души; но они редко интерпретируют свою роль как задачу просто научить людей принимать Бога и быть более альтруистичными. Почти всегда они заканчивают тем, что пытаются убедить людей быть более эгоистичными и более альтруистичными одновременно. С одной стороны, они задались целью приучить “туземцев” к правильной трудовой дисциплине, стараются привлечь их к купле-продаже товаров на рынке с целью улучшения своего материального положения. И в то же самое время они объясняют, что в конечном счете материальные блага не имеют значения, читают им лекции о ценности вещей возвышенных, таких как самоотверженная преданность другому.

Предположение II: Политические правые всегда пытались усилить это разделение и, таким образом, претендовали на то, чтобы быть поборниками эгоизма и альтруизма одновременно. Левые пытались стереть это.

Разве это не помогает объяснить, почему Соединенные Штаты, наиболее ориентированное на рынок индустриальное общество на земле, являются также и наиболее религиозными? Или, что еще более поразительно, почему страна, породившая Толстого и Достоевского, провела большую часть двадцатого века, пытаясь полностью искоренить и рынок, и религию?

В то время как политические левые всегда пытались стереть это различие — пытались создать экономические системы, не руководствующиеся стремлением к прибыли, или заменяли частную благотворительность той или иной формой общественной поддержки, — политические правые всегда процветали за счет этого. В Соединенных Штатах, например, в Республиканской партии доминируют два идеологических крыла: либертарианцы и “правые христиане”. С одной стороны, республиканцы являются фундаменталистами свободного рынка и защитниками личных свобод (даже если они рассматривают эти свободы в основном как вопрос потребительского выбора); с другой стороны, они фундаменталисты в буквальном смысле слова, смотрящие с подозрением на большинство личных свобод, но с энтузиазмом относящиеся к библейским предписаниям, “семейным ценностям” и добрым благотворительным делам. На первый взгляд может показаться удивительным, что такой союз вообще умудряется существовать (и, конечно, внутри него есть постоянные трения, наиболее известным предметом которых является тема абортов). Но на самом деле правые коалиции почти всегда принимают форму одного из двух этих воплощений. Можно сказать, что консервативный подход всегда заключался в том, чтобы выпустить на волю рыночных псов, вогнав в беспорядок все традиционные истины; и затем, в этой суматохе неуверенности, предложить себя в качестве последнего оплота порядка и иерархии, стойких защитников авторитета церквей и отцов, противостоящих варварству, развязанному их же собственными руками. Возможно, это афера, но афера эффективная; и один из ее результатов заключается в том, что правые оказываются обладателями монополии на ценность. Им удается, можно сказать, одновременно занимать позиции по обе стороны водораздела: крайний эгоизм и крайний альтруизм.

Остановимся на мгновение на слове “ценность” [value]. Когда экономисты говорят о ценности, они на самом деле имеют в виду деньги — или, точнее, то, что измеряют деньгами; а также то, что, как предполагается, преследуют субъекты экономики. Когда мы зарабатываем на жизнь или покупаем и продаем вещи, нас ожидает награда в виде денег. Но всякий раз, когда мы не работаем, не покупаем и не продаем, когда нами движет что угодно, кроме желания получить деньги, мы внезапно оказываемся в области “ценностей” [values]. Чаще всего упоминаются, конечно, “семейные ценности” (что неудивительно, поскольку наиболее распространенной формой неоплачиваемого труда в большинстве индустриальных обществ является воспитание детей и работа по дому), но мы также говорим о религиозных ценностях, политических ценностях и ценностях, связанные с искусством или патриотизмом, — пожалуй, тут можно было бы засчитать даже верность любимой баскетбольной команде. Все они рассматриваются как не испорченные рынком обязательства или, по крайне мере, как то, что должно быть сохранено от этой порчи. В то же время они считаются совершенно исключительными; там, где деньги делают все вещи сопоставимыми, “ценности”, такие как красота, преданность и честность, по определению не могут сравниваться. Не существует математической формулы, которая позволила бы подсчитать, какой личной честностью можно пожертвовать ради искусства или как сбалансировать обязанности перед семьей и ответственность перед Богом. (Очевидно, что люди постоянно идут на такого рода компромиссы. Но их невозможно просчитать). Можно сказать так: если ценность — это просто то, что человек считает важным, то деньги позволяют важности принимать ликвидную форму, позволяют нам сравнивать точные величины важности и обменивать одно на другое. В конце концов, если кто-то действительно накопит очень большую сумму денег, первое, что он, скорее всего, сделает, — это попытается превратить ее во что-то уникальное, будь то “Кувшинки” Моне, получившая приз скаковая лошадь или должность завкафедрой в университете.

Что действительно поставлено на карту в любой рыночной экономике, так это способность совершать эти сделки, превращать “ценность” в “ценности”. Мы все стремимся поставить себя в положение, в котором можем посвятить свою жизнь чему-то большему, чем мы сами. Когда либералы преуспевают в Америке, это происходит из–за того, что они могут воплотить эту возможность: Кеннеди, например, являются абсолютными иконами демократов не только потому, что они начинали как бедные ирландские иммигранты, заработавшие огромные деньги, но и потому, что они, как считается, сумели в итоге превратить все эти деньги в знатность.

Предложение III: Настоящая проблема американских левых заключается в том, что, хотя они и пытаются определенным образом стереть разделение между эгоизмом и альтруизмом, ценностью и ценностями, в основном они делают это для своих собственных детей. Это дало право парадоксальным образом представлять себя защитниками рабочего класса.

Все это может помочь объяснить, почему левые в Америке оказались в таком барадке. Далекие от того, чтобы продвигать новые взгляды на стирание различий между эгоизмом и альтруизмом, ценностью и ценностями или предлагать модель перехода от одного к другому, прогрессивисты, похоже, даже не в силах помыслить дальше текущего этапа. После крайних президентских выборов в прогрессивных кругах широко обсуждалась относительная важность экономических вопросов по сравнению с так называемыми “культурными войнами”. Проиграли ли демократы из–за того, что не смогли предложить никаких правдоподобных экономических альтернатив, или республиканцы выиграли за счет успешной мобилизации консервативных христиан вокруг проблемы однополых браков? Как я уже сказал, сам факт такой постановки вопроса прогрессивистами указывает на их попадание в ловушку правых точек зрения. Более того, это наглядно демонстрирует, что они не понимают, как на самом деле работает Америка.

Позвольте мне проиллюстрировать, что я имею в виду, рассмотрев удивительную популярность Джорджа Буша — младшего, по крайней мере до недавнего времени. В 2004 году большая часть американской либеральной интеллигенции, казалось, не могла осмыслить этого. После выборов многих из них ошарашило подозрение, что наиболее ненавидимое ими в Буше как раз и было тем, что нравилось в нем многим избирателям. Возьмем, к примеру, дебаты. Если верить статистике, миллионы американцев, наблюдавших за схваткой Джорджа Буша и Джона Керри, пришли к выводу об однозначной победе Керри, а затем все равно проголосовали за Буша. Трудно было отделаться от тревожного ощущения, что, в конце концов, красноречивая презентация Керри, его умение говорить и аргументировать на самом деле сыграли против него самого.

Это повергает либералов в отчаяние. Они не могут понять, почему решительное лидерство приравнивается к идиотскому поведению. Они также не могут понять, как человек, происходящий из одной из самых элитных семей в стране, который учился в Андовере, Йельском университете и Гарварде, и чье фирменное выражение лица — это самодовольная ухмылка, смог каким-то образом убедить всех, что он “человек из народа”. Должен признаться, что я тоже боролся с этим. Будучи ребенком родителей из рабочего класса, которые выиграли стипендию в Андовере в 1970-х годах и, в конце концов, получили работу в Йельском университете, я провел большую часть своей жизни в присутствии таких людей, как Буш, и все в них источало самодовольную привилегированность. Но на самом деле истории, подобные моей, — истории драматической классовой мобильности за счет академических достижений — становятся все более необычными для Америки.

Америка, конечно, продолжает считать себя страной возможностей, и, безусловно, с точки зрения иммигранта из Гаити или Бангладеш, так оно и есть. Несомненно, в отношении общей социальной мобильности мы по-прежнему выгодно отличаемся от таких стран, как Боливия или Франция. Но Америка всегда была страной, построенной на обещании безграничной карьерной мобильности. Положение рабочего класса традиционно рассматривалось как промежуточная остановка, как то, через что проходит семья на пути к чему-то лучшему. Линкольн подчеркивал, что американская демократия стала возможной благодаря отсутствию класса постоянных наемных рабочих. Во времена Линкольна идеальным считалось, чтобы наемными рабочими становились преимущественно иммигранты, и предполагалось, что они делают это с целью накопления достаточного количества денег для занятия чем-то другим: хотя бы для покупки небольшого клочка земли и становления приграничным поселенцем.

Дело не в том, насколько верным был этот идеал; дело в том, что большинство американцев сочли этот образ правдоподобным. Каждый раз, когда кажется, что дорога забита, возникают серьезные волнения. Закрытие границы привело к ожесточенной трудовой борьбе, и в течение двадцатого века неуклонное и быстрое расширение американской университетской системы можно было рассматривать как своего рода замену. В частности, после Второй мировой войны огромные ресурсы были вложены в расширение чрезвычайно быстро растущей системы высшего образования, и все это достаточно открыто рекламировалось как инструмент социальной мобильности. Во времена холодной войны это подавалось практически как общественный договор, не только предлагающий комфортную жизнь рабочего класса, но и дающий его детям шанс самим не принадлежать в будущем к этому рабочему классу.

Проблема, конечно, в том, что систему высшего образования нельзя расширять вечно. В какой-то момент получается, что значительная часть населения не может найти работу, даже отдаленно соответствующую ее квалификации, из–за чего она имеет все основания злиться на свое положение — и это в условиях доступа ко всей истории радикальной мысли. В XX веке именно такая ситуация чаще всего вызывала бунты и мятежи — революционные герои от председателя Мао до Фиделя Кастро почти всегда оказывались детьми бедных родителей, которые экономили на всем, лишь бы дать своим детям буржуазное образование, сталкиваясь в итоге с простой истиной — буржуазное образование само по себе не гарантирует вхождение в буржуазию. К концу шестидесятых и началу семидесятых годов, когда расширение университетской системы столкнулось со своим пределом, кампусы ожидаемо начали взрываться изнутри.

То, что последовало за этим, можно рассматривать в качестве своего рода урегулирование. Радикалы кампусов вновь стали поглощены университетом, но в основном приступив к обучению детей из элиты. Поскольку стоимость образования резко возросла, финансовая помощь была сокращена, а правительство начало агрессивно преследовать долги по студенческим кредитам, которые когда-то существовали в основном на бумаге; перспективы социальной мобильности через образование — в первую очередь гуманитарное образование — быстро стали улетучиваться. Количество студентов из рабочего класса в крупных университетах, которое как минимум до конца 60-ых годов неуклонно росло, на протяжении последних десятилетий стабильно сокращается. Можно ли подумать, что самая вероятная причина склонности избирателей Буша из числа рабочих обижаться на интеллектуалов больше, чем на богатых, — это возможность представить себе такие сценарии, при которых они сами могли бы стать богатыми, но не сценарий, в котором кто-нибудь из них или их детей когда-нибудь войдет в ряды интеллигенции? Если подумать, это не такая уж необоснованная оценка ситуации. Механик из Небраски знает, что перспектива, при которой его сын или дочь когда-нибудь займет руководящую должность в Enron маловероятна. Но это возможно. С другой стороны, практически нет шансов, что его ребенок, каким бы талантливым он ни был, когда-нибудь станет международным адвокатом по правам человека или театральным критиком в New York Times. Здесь нужно помнить не только об изменениях в высшем образовании, но и о той роли, которую играют неоплачиваемые (или фактически неоплачиваемые) стажировки. В Соединенных Штатах стало нормой жизни, что если человек выбирает свою карьеру не из–за денег, то в течение первых двух лет ему не будут платить. Это реальность жизни тех, кто хочет заниматься альтруистическими делами: скажем, присоединиться к миру благотворительных или неправительственных организаций или стать политическим активистом. Но это в равной степени верно и для тех, кто хочет следовать за такими ценностями, как Красота или Истина: стать частью мира книг, войти в мир искусства или заняться работой следственного репортера. Эта традиция эффективно блокирует любую подобную карьеру для всех бедных студентов с гуманитарным образованием. Такие структуры отчуждения, конечно, существовали всегда, особенно наверху, но в последние десятилетия заборы стали крепостными стенами.

Если сын этого механика — или дочь — хочет сделать карьеру на более высоком и благородном уровне, какие имеются варианты? Скорее всего, их только два. Можно попытаться получить труднодоступную работу в своей местной церквушке. Или можно пойти в армию.

Это и есть секрет благородства. Быть благородным — это значит быть великодушным, обладать высокими помыслами, быть альтруистичным и устремляться к более высоким ценностям. Но это также значит и возможность реализовать все вышеперечисленное, потому что на самом деле тебе не нужно слишком много думать о деньгах. Именно это и делают наши солдаты, когда организуют бесплатные стоматологические осмотры для деревенских жителей: им платят (скромно, но адекватно) за то, что они творят добро в мире. В этом свете также легче понять, что на самом деле произошло в университетах после 1960-х — то “урегулирование”, о котором я упоминал выше. Университетские радикалы задались целью создать новое общество, которое уничтожит различие между эгоизмом и альтруизмом, ценностью и ценностями. У них ничего не вышло, но фактически им была предложена определенная компенсация: привилегия использовать университетскую систему для построения собственной жизни, получая поддержку в обеспечении всего необходимого для удовлетворения материальных потребностей, продолжая стремиться к добродетели, истине и красоте, и, прежде всего, обладая возможностью передать эту привилегию своим детям. Их нельзя обвинять в том, что они приняли это предложение. Но и нельзя винить остальную часть страны за то, что они чертовски обижены на них. Не потому, что люди отвергают программу: как я уже сказал, в этом вся Америка.

Я всегда говорю активистам, участвующим в движении за мир и кампаниях по борьбе с армейской вербовкой: “Как думаете, почему дети из рабочего класса все равно идут в армию?” Потому что, как и любой подросток, они хотят сбежать из мира утомительной работы и бессмысленного потребления, жить жизнью приключений и товарищества, в которой они верят, что делают что-то действительно благородное. Они идут в армию, потому что хотят быть похожими на вас.

Перевод: Александр Абрамов

Nikita Demin
Николай Вокуев
Polina Pronina
+1
Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About