Избыточность речи о нехватке
Впервые опубликовано в telegram-канале.
Удивительным аспектом психоаналитических текстов постлакановского сообщества выступает их неожиданная смычка с постколониальной теорией. Хотя на уровне общего посыла, пожалуй, не было бы такого психоаналитика, который в порыве преданности лакановскому учению не посчитал бы своим долгом размежеваться с очередным социальным философом, посмевшим опереться на Лакана, приходится признать, что делят тут одно поле. То, что на первый взгляд выглядит как поток взаимных ниспровержений и преодолений, на деле не выходит за рамки истории, хорошо известной уже самому Лакану. Истории, к которой он успел выработать особое отношение в виде специфической бессмыслицы своей речи.
Славой Жижек, Младен Долар и Аленка Зупанчич известны своим недоверием к тому, что зачастую фигурирует в текстах Словенской школы под именем «неолиберальной политики толерантности», «постколониальной» или «интерсекциональной» теории. Можно сказать, что разоблачение леволиберальных политик идентичности стало своеобразным маркером школы. Стратегия срывания покровов в большинстве случаев выглядит следующим образом: слушателя знакомят с незатейливыми, но широко известными левацкими предложениями по расширению инклюзивности или преодолению очередных социальных и культурных рамок, а затем, вторым шагом, указывают, до какой степени эти благолепные предложения не только сами обязаны репрессивным рамкам, но и тщательно скрывают то, что действительно могло бы на ситуацию повлиять. Так, например, политика идентичности или даже перформативная теория Батлер скрывает от нас «реальную» часть пола, а мультикультурализм на деле оказывается подменой свободного выбора, псевдовыбором, скрывающим от нас работу «дискурса университета» (излюбленный пример Жижека с хиджабом).
Последним аргументом разоблачения неизменно становится речь о нехватке со ссылкой на Лакана. Раз за разом утверждается ее наличие и неизбывность. Сексуальных отношений не существует, вы трахаетесь с фантазмом, не можете встретиться с другим и тд. Такого рода приверженность речи о нехватке, о пропаже в бытии уже сама по себе чревата, поскольку каждый раз приходится имплицитно предполагать, что имеет место иная ситуация, с недоступностью которой приходится смириться. Вместе с быстрыми разоблачительными ходами нам предлагается вся диспозиция целиком, другими словами, не только утверждение нехватки, но и представление о том, что это утверждение имеет силу. Здесь явно считывается если не предложение нехватку восполнить (словенцы не так просты), то работа по ее локализации и, более того, экспроприации руководствующимся Лаканом автором, как если бы в самой речи о нехватке она не сказывалась без ведома говорящего. Последнее позволяет предположить наличие места от нехватки свободного, пускай в него и не верят.
Это обстоятельство оказывается неожиданно породняющим лаканистский текст с его предположительным соперником — текстом постколониальным. В случае речи о некой пропаже в желании или о несуществовании сексуальных отношений, равно как и в высказывании об анонимном теле, маргинализированном репрессивной матрицей, несложно обнаружить до боли знакомые споры о положении нехватки в структуре. Если позволить себе минуть рассуждения об отдельных отличиях на уровне задействованных конкретным направлением мысли гипотез, вырисовывается перспектива, где перед нами речь одного типа. Кажется, что непримиримые противники высказываются об одном и том же — нечто выпадает, не учитывается структурой, но при этом доступно только, по выражению Жижека, через ее тупики.
Если такого рода замечание справедливо, несправедливыми, в свою очередь, оказываются взаимные обвинения гендерного критика и психоаналитика. Проблема заключается не в невнимательности социального критика по отношению к функционированию желания субъекта или небрежности психоаналитика по отношению к репрессивности инструментария, а в проблематичности самой ситуации, которой и критик, и аналитик оказываются одинаково захвачены.
Следовало бы указать, что когда приходится держать речь о нехватке — она дает о себе знать в другом месте. На уровне акта высказывания нехватка проявляется там, где содержание речи о нехватке же, простроено интуитивно-моральным образом, не терпящим оговорок о неполноте. Если вы взялись вести речь о неучтенном или реальном, вам придется действовать так, как если бы вы точно знали, что именно выпало и о чем стоит или ⎼ если в полноту вы не верите ⎼ не стоит жалеть.
Так, например, лакановский психоаналитик обычно указывает, что нехватка обнаруживается в области симптоматики. Невроз или психоз оказывается ответом на пропажу в бытии, позиционированием субъекта относительно кастрации. Если же речь берет социальный философ, на нехватку указывается в виде неудачи общественного проекта, тогда как конкретное содержание этого проекта в этом случае значения не имеет. Неважно, как именно мыслитель предлагает с нехваткой обходиться и какое название получила отстаиваемая им политика ⎼ и Жижек, и Ставракакис оказываются на одной стороне: так или иначе тут руководствуются интуитивно-моральным чувством.
Несмотря на то, что ведущие речь о нехватке нередко указывают на ее структурный характер и таким образом порывают с так называемым обыденным опытом, нехватку по-прежнему ищут и обнаруживают в местах, отсылающих к неудовлетворенности, неудаче, чуть ли не к опасению, что у субъекта было нечто украдено. При этом неважно, был ли он обманут изначально, появился вместе с этой пропажей или же субъекту она только вменяется. Неудача социального действия, описываемая в духе провала какого-либо проекта, или симптоматическое неудобство, страдание, проговариваемое анализантом, ⎼ вот те излюбленные места, где обычно нехватку разыскивают. Несмотря на целую череду оговорок, нехватка преподносится в виде того, чего субъекту как будто не хватает, хотя Лакану удалось вполне убедительно показать, что речь о тревожащих субъекта вещах с тревогой, сигнализирующей о приближении к реальному, не связана. Напротив, готовность указать на тревожащие и, возможно, действительно ужасающие обстоятельства и ощущения, демонстрирует, что субъекту удалось тревогу канализировать.
Повинуясь интуитивно-моральному чувству, во-первых, на тему важности нехватки считают необходимым высказаться, и, во-вторых, невольно говорят на определенном жаргоне. Ситуация напоминает то, что Адорно называет «жаргоном подлинности» в экзистенциалистской мысли, только вместо метафизики глубины и поверхности (в виде дихотомий подлинного выбора и неаутентичного экзистенциирования, глубоких переживаний и отчуждения) перед нами оказывается жаргон другого типа. Повинуясь все той же метафизической схеме, нам предлагают почувствовать горечь нехватки и болезненного отсутствия отношений с другим, удручающее страдание невротика и тд. Вместо дыры размером с Бога — нехватка размером с фаллос.
Одним словом, то, что венчает сложное теоретическое рассуждение о желающем субъекте, на деле оказывается чем-то не только глубоко долакановским, но и дотеоретическим, это такая материя, относительно которой можно было бы расчувствоваться или принять стоический и суровый вид. В конце концов, несмотря на многочисленные структуралистские оговорки, посредством такой артикуляции нам предлагают речью о нехватке проникнуться, буквально ее прочувствовать.
Наравне с неожиданной смычкой социальной теории и лакановского психоанализа, не менее поразительным кажется расхождение между тем, как с нехваткой обходился сам Лакан, и тем, как имеют с ней дело наследующие ему психоаналитики. В отличие от того озабоченного тона, который принимает любая речь о нехватке сегодня, сам Лакан, похоже, настолько фатально настроен не был. Более того, сама по себе эта материя его мало интересовала, на что указывает та легкость, с которой он готов был смещать акценты семинаров, то увольняя, то, напротив, возвращая целую плеяду означающих. Означающих, которые впоследствии буквально застревали в его аудитории, по какой-то причине не способной обходиться с ними со свойственной Лакану легкостью. «Истина», «желание», «реальное», «Другой» и, наконец, «нехватка», становились тем, что аудитория семинаров сначала быстро подхватывала, а затем никак не могла избыть: по выражению Лакана, чтобы заговорить самостоятельно, его слушателям не доставало, пожалуй, лишь немного стыда.
Похоже, что сегодня львиная доля наговоренного Лаканом все-таки стыда удостоилась. Пока Лакан говорил — прочие молчали, когда Лакан замолчал, говорить стали афатики, причем говорить молча. Лакан определяет эту специфическую афазию как неспособность проблематизировать функцию знания, неспособность, носителем которой становится мыслящий субъект — продукт дискурса университета. Подгоняемый стыдом, он наслаждается истиной, смещается по батарее означающих, производит гуманитарный продукт. Верным указанием на наслаждение является то, что нечто повторяется, например, в виде невозможности отделаться от введенных Лаканом означающих и их беспрестанного утверждения. Знание Лакана, увиденное другими глазами, было возведено в закон, это привело к появлению истины с одной стороны и пропаже самого знания, с другой. На место психоаналитического знания Лакана, заступила борьба за лакановскую истину.
Борьбу подобного типа мы и можем наблюдать между постколониальным философом и изо всех сил хранящим верность Лакану психоаналитиком. Отличие занимаемых ими позиций исключительно политическое — на месте закона оказывается S2 разного характера, но общим остается его падение в ранг симптома.
Вместе с этим нельзя отрицать, что этой борьбе за истину мы многим обязаны: именно она приводит к возобновлению производства знания. Ведь если имеет место расщепленный субъект — тот, кому истина далеко не безразлична, то имеет место и дискурс аналитика, где с наслаждением пресловутой истиной можно как-то обойтись. В дискурсе аналитика функция знания может быть проблематизирована вновь.
Лакан оказался в довольно пикантном положении, его собственное знание возвращалось к нему в виде истины. То, от чего, по выражению Фрейда, автор избавляется в процессе дефекации письмом, возвращается к нему в виде субъекта этим письмом захваченного — афатика, неспособного к производству знания. Возня с отброшенным анальным объектом, вынесение господствующего означающего другого на уровень акта высказывания оборачивается, в лучшем случае, лепетом S2 на уровне содержания. Продукт ближайшего и часто случайного другого можно снабдить ссылками в диссертационной работе или ответить разоблачительным текстом. Но неизменным остается то, что обсессизированный субъект не обнаруживает собственную тревогу, его заполоняет отброшенная в продукте тревога другого. В конце концов, на месте знания в дискурсе университета находится призыв господина — продолжай познавать, и обсессик познает, замыкая круг из наслаждения, вины и знания. Именно эти три категории отмечают позицию обсессивного субъекта, держащего публичную речь. Позицию, отмеченную непрестанным производством не знания, но самоэкзаменирования, обслуживания истины, заставляющего или впадать в афазию, или только и делать, что стыдливо смещаться по цепи S2.
Описанная ситуация знакома любому более-менее чувствительному мыслителю, не ускользнула она и от представителей Люблянской школы. Предостережение по поводу истины и нападки на дискурс университета давно стали излюбленным ходом современных лаканистов. Известный жижековский метод параллаксного видения, то есть смещение критического взгляда относительно программы критики, демонстрирует слепые пятна разоблачительного инструментария, в том числе в текстах тех, для кого симптоматичным оказалась речь самого Жижека. Можно сказать, что Жижек принадлежит к одним из немногих, кому удалось нападки на собственных слушателей превратить в метод. Но каким бы изысканным ни был этот критический ход, даже если он представляет собой критику самой критики, он по-прежнему обращается к аудитории напрямую так, как если бы она могла скорректировать свои действия и на этот раз знание в ранг закона не возводить. Слушателей здесь по-прежнему образовывают, сохраняя как предубеждение относительно их невинности, так и предположение о целебном свойстве подобной дидактики.
В то же время уже Фрейд явно указывал на то, что нечто аудиторией остается неусвоенным, и еще чаще усваивается стремительно и тут же задействуется на нужды далекие от задач психоанализа, но не в силу неосведомленности или наивности слушателей, а по причине персонально от них не зависящей, — речь идет о вытеснении. Причем в аудитории подготовленной оно может дать о себе знать даже в большей мере. Дело не в «неудобных» или «будуарных» темах, как предполагал сам Фрейд, напротив, «дамы и господа» не только готовы к скабрезностям, но и ждут их. Неудобность психоаналитика заключается в его способности проблематизировать функцию знания, указать на то, каким образом субъект истиной наслаждается. Причем наслаждение аналитик не пресекает, он не спешит субъекта образовывать, критически осведомляя о том, что нечто от невротика ускользает. Вместо этого, вслед за указанием на наслаждение, с чем может справиться и социальный критик, идет второй такт интерпретации — новое господствующее означающее, которому не грозит застревание на уровне акта университетского продукта. Это S1 субъекту чуждо, но скорее принимает ее за остроту, если не за глупость. В свете этого сопротивления аналитик предстает чем-то скандальным из-за бессмыслицы в своей речи, той ее части, которую не удается возвести в достоинство истины, а значит и насладиться. Нереальным, бессмысленным, на первый взгляд, кажется то, что не ухватывается щупальцами характерного для субъекта способа наслаждаться. Но именно это в интерпретации и оказывается способным на ситуацию повлиять.
Если согласиться с тем, что Фрейд глупостей не говорил, остается выяснить, чем тогда являются довольно бессмысленные части его психоаналитического текста и интерпретаций? Известно, с каким воодушевлением психоаналитическое знание сначала было подхвачено сообществом как «новое» и «эмансипаторное», а затем с такой же стремительностью отброшено как безнадежно «устаревшее» и «репрессивное». В первую очередь это не ускользает от внимания самих аналитиков, поскольку понятия устаревания или репрессивности являются сугубо доаналитическими. Тем не менее отдельные теории Фрейда, будь то псевдоантропологическая теория о первобытной орде или взгляд на эдипализацию и penisneid, то и дело спрашиваются на предмет их соответствия новейшим открытиям гуманитарной и естественной науки. При этом остался ли исследователь психоанализом воодушевлен или разочарован никакого значения не имеет: и в том и в другом случае здесь не высказывают больше, чем уже знают, причем знают знанием вполне конкретным — бюрократическим.
Сама же бюрократия к пыльным коридорам или архивному каталогу вовсе не сводится: если мы имеем дело с дискурсом университета в лакановском смысле, то дискурс может обходиться не только без вещей, но даже без слов. В конце концов, всевозможные порывания с университетом только возвращают субъекта к bildung традиции, и чем более прорывным, порывающим со всем затхлым, предстает обновленный университет, тем активнее субъекту приходится образовываться, гуманитаризироваться, полагаясь на знание, как если бы он его продуцировал, а не пользовался функцией от S2 для поддержки собственного желания. Этот процесс приводит к вытеснению всего, что с материей желания было бы связано. Субъект отнюдь не невинен и к содержанию речи о себе не сводится. В следствии этого вытеснения он повинуется S1 «продолжай познавать», уклоняется от аспектов, способных функцию знания проблематизировать. Именно S2, а не конкретный плохой бюрократ, является деятелем дискурса университета, то есть таким знанием, которое действует анонимно для своего носителя и вместе с этим позволяет ему расположиться только около источника наслаждения — истины.
У вытеснения есть и обратная сторона ⎼ тревога, вызываемая аналитической позицией. Психоаналитический текст начинает напоминать бессмыслицу, а сам аналитик, даже если он последний конформист, непременно представляется кем-то экстравагантным. К знанию аналитика не удается подойти с привычной меркой из-за его связи с желанием: его можно только толковать и корректировать, но не опровергать, так как оно само занимает место истины, это миф. Мифологическая составляющая — сосредоточение глупости в одном месте — позволяет аналитику не ошибаться в других. К ряду таких мифологем относится как учение Фрейда о первобытном отце, так и классические замечания рядового психоаналитика фрейдистской эпохи, сталкивающие анализанта с тем, что он сексуально озабочен матерью или, если анализант женщина, завидует наличию пениса у мужчин.
Учитывая характер речи о нехватки в постлакановском сообществе, приходится констатировать что возвышенно-трагическая постановка вопроса не только не касается материй с которыми сам Лакан имел дело, но и на отношения субъекта с нехваткой повлиять не может. В то время как дискурс аналитика, как порывает с интуитивно-моральной, гуманитарной речью, так и вносит новое господствующее означающее. Только этот эксцесс может произвести вмешательство на уровне акта высказывания. Субъект не обучается или прорабатывается, а буквально заражается бессмыслицей, что приводит к реорганизации позиции относительно истины. Ничего в его биографической истории может не измениться, субъект может даже не включить этот эпизод в рассказ о себе, ему нет нужды о своем месте относительно нехватки уведомлять всех окружающих, как если бы речь шла о новообретенной идентичности. Так же как речь о нехватке для самого аналитика не является привилегированным путем артикуляции, знакомить анализантов с лакановской терминологией попросту бессмысленно.
Как это ни странно, именно новая бессмыслица становится фундаментом смысла. И при этом, по словам Лакана, краеугольный камень в виде самого аналитика — того кто стал в условиях переноса предварительно знающим — окажется в течение анализа из фундамента здания истины изъят. Обрушение, которое за этим последует, не может хорошо невротизированного субъекта не привлекать. Аналитик выступает в виде ложной опоры невроза, с крушением которой обнаруживается, что субъект может обходиться и без восполнения кастрации Другого своим неврозом, как впрочем и без самого аналитика.