Густав Герлинг-Грудзиньский «Неаполитанская летопись»
Густав Герлинг-Грудзиньский (1919-2000) — писатель, журналист, одна из центральных фигур польской литературной эмиграции ХХ века. С Неаполем волею судьбы оказалась связана большая часть жизни писателя и большая часть его «Дневника, написанного ночью». Представляем рассказ «Перстень» из книги «Неаполитанская летопись», для которой польский писатель Мариуш Вильк отобрал наиболее интересные, на его взгляд, для российской публики записи из «Дневника». Перевод с польского Ирины Адельгейм.
Творчество для Герлинга было неразрывно связано с блужданием по неаполитанским закоулкам, из которых он черпал энергию и зачатки интриги для будущих рассказов, наслаждался мешаниной запахов и вкусов (словно на полотнах великих фламандцев), отмечал, что город на глазах разрушается и гибнет, и одно только не умирает в Неаполе — «потрепанная тень его прошлого». Мариуш Вильк
Перстень
В освобожденном, но еще военном, попираемом сапогами союзников Неаполе, достаточно точно описанном Малапарте в «Шкуре», я слышал историю, правдивость которой не мог или не пытался тогда проверить.
Рассказала мне ее Титина, девушка «легкого поведения» из «испанских» закоулков. Девушкой «легкого поведения» она была именно в кавычках: Титина трудолюбиво копила деньги на приданое в ожидании возвращения жениха из Африки, из лагеря для военнопленных. Таким был в ту пору Неаполь — выкручивался как умел, поглощенный своими заботами, оголдавший за время войны, смятенный, атавистически привычный к «захватчикам», кем бы те ни были, в своей ожесточенной витальности безразличный к любому «поведению».
Мои неаполитанские знакомые сочли эту историю легендой, которую, вероятно, придумал и пустил в оборот некий поклонник новеллы Боккаччо «Андреуччо из Перуджи». Я согласился и не стал выяснять подробности. Точка зрения, высказанная моими знакомыми, казалась весьма правдоподобной: Неаполь в то время был кладезем фантастических, наскоро слепленных историй, которыми люди пытались «приукрасить» нищету и мытарства города. Так что я выбросил услышанное из головы.
Неделю назад вечером я поехал забирать книги у старого переплетчика, чья мастерская находится неподалеку от улицы Трибунали. Бьяджо уже закрывал, ждал только меня, чтобы посидеть за бутылкой вина. Среди книг, которые я отдавал переплести, были неаполитанские воспоминания 1944 года одного американского офицера. Слово за слово — и мы тоже вернулись к тем временам, сильно засидевшись за разговором и второй бутылкой. Бьяджо, с мелкими и незначительными отличиями, повторил повесть Титины. Что не значит, будто он тем самым подтвердил ее достоверность. Это доказывает лишь, что история перстня, правдивая или выдуманная, продолжала жить в Неаполе и четыре десятилетия спустя.
Здесь уместно сделать краткое отступление и поговорить о новелле Боккаччо. Кроче в «Storie e leggende napoletane» («Неаполитанские легенды и истории») высоко ее оценивает, подчеркивает «внутреннюю логику», приближающуюся к абсолютному совершенству. Все происходит в ней так, как если бы не могло происходить иначе. Не следует однако видеть в авторе новеллы летописца жизни и обычаев Неаполя четырнадцатого века; Боккаччо был прежде всего большим художником. «Новелла тем веселее, чем более серьезна по тону; тем большей отличается точностью и тем большим реализмом, чем больше в ней улыбки».
Торговец лошадьми Андреуччо прибывает из родной Перуджи в Неаполь, узнав, что в славном городе можно дешево купить отличных жеребцов. В кошельке у него пятьсот золотых флоринов. Покупку он так и не совершает, зато содержимое кошелька, продемонстрированное Андреуччо, вызывает интерес у
Удивительно сходство перстня из новеллы Боккаччо с перстнем из рассказа Бьяджо о военном Неаполе. Но сходство касается лишь фона и обстоятельств случившегося (или придуманного), а не самого хода действия.
Там, где в старом Неаполе находится сегодня современное здание социального страхования, позади собора, в направлении Сан Джованни, а Карбонара, стояла когда-то небольшая церковь Сан Эгидио. Построенная в конце XVIII столетия, не отличавшаяся ни особой исторической ценностью, ни особой красотой, не слишком, как мне кажется, удачная с точки зрения архитектуры, в 1940 году она перестала использоваться для богослужений. Двери заперли и даже забили досками, вход в крипту замуровали. Словом, церковь превратилась в одно из тех зданий, которые здесь называют «pericolanti» — «находящимися в опасном состоянии»; в Неаполе это может продолжаться годами, пока обрушение не избавит город от необходимости заниматься сносом или реставрацией.
Сан Эгидио пережил минуту славы в начале прошлого столетия. В крипте этой церкви похоронили архиепископа Неаполя — таково было его распоряжение, отраженное в завещании, хотя, подобно предшественникам, архиепископу полагалось покоиться в соборе. Происходил он из необычайно богатой амальфитанской семьи, архиепископское подворье также отличалось роскошью. Все особенно восхищались перстнем внушительных размеров и искусной работы. Архиепископ желал быть похороненным с перстнем на пальце, а на крышке гробницы велел изваять себя, уснувшего вечным сном. Как я уже сказал, перед тем как закрыть Сан Эгидио, вход в крипту замуровали. Однако волю архиепископа не нарушили.
Напротив Сан Эгидио в basso — подвальной комнате без окон — жил одинокий причетник по имени Маттео. Он был крепким мужчиной лет пятидесяти, хромым от рождения, неразговорчивым, нелюдимым и сварливым. Порой его даже называли bestione (бестия). Обязанности причетника в Сан Эгидио он исполнял с ранней юности. После того как церковь закрыли, чем только не занимался: торговал старьем, работал носильщиком, убирал мусор. Некогда набожный и воздержанный, Маттео теперь пропивал скопленные на церковной службе деньги, которые носил при себе, в мешочке на шее. Однажды летней ночью он заснул на морском берегу пьяный, а проснувшись утром, мешочка не обнаружил. С тех пор Маттео стал еще более молчалив и чудаковат, часто бормотал под нос одно слово: «anello» — «перстень».
Слушая историю, рассказанную мне Титиной и спустя годы повторенную Бьяджо, я гадал: знали раньше местные жители о том, что в крипте церкви покоится архиепископ с перстнем на пальце, или же услышали об этом только в ходе дальнейших событий? Если знали, то слово «anello» должно было наводить их на определенные мысли (как наводило бывшего причетника); если же услышали позже, то оно ничего им не говорило. Это, впрочем, не слишком существенно, поскольку отсутствует ответ на главный вопрос: описываю ли я здесь историю правдивую или же (как утверждали мои неаполитанские знакомые) порожденную военным Неаполем легенду?
В самом начале августа 1943 года американские и английские самолеты неоднократно бомбили Неаполь. Бомбы сбрасывали как мощные, так и поменьше, зажигательные. Санта Кьяра пострадала от зажигательных; пожар уничтожил барочные украшения, которыми обросла первоначальная готическая основа. Тяжелая бомба попала в городской водопровод; серьезный ущерб, учитывая августовский зной. Жар от солнца и от пламени, умноженный на отсутствие воды, доводил людей до безумия. По улицам, площадям и переулкам они бежали неведомо куда — куда? — лишь бы подальше — от чего? — забывая в этом инстинктивном движении об угрозе новых налетов. В подвалах, превращенных в убежища, было множество крыс, крупных и агрессивных, оголодавших не меньше, чем горожане; взрывы заставили их покинуть норы и укрытия. Быть может, именно тогда они выбрались из подземелий и стоков, обнаглели, распоясались и вскоре с головокружительной скоростью размножились, чтобы в недалеком будущем стать подлинным Бедствием послевоенного Неаполя.
Одна из небольших зажигательных бомб упала во двор Сан Эгидио. Яма в земле была неглубокой, но от взрыва образовалась довольно широкая и длинная трещина на фронтоне церкви, над входом. Железный засов лопнул, массивные кованые двери, до которых дотянулись языки пламени, приоткрылись — вероятно, также под тяжестью треснувшей стены. Несмотря на скудные запасы воды, пожар к вечеру погасили, не дав ему прорваться внутрь.
Воспроизвести эту ночь в жизни причетника Маттео поможет воображение (учитывая скупость сведений, которые смогли сообщить оба рассказчика).
Когда после полуночи он вышел из своего basso, во дворе Сан Эгидио еще тлел под белой дымовой завесой огонь. Это было на руку Маттео, поскольку после налетов жандармерия и полиция усилили патрулирование в этом районе. Вместе со своими инструментами он пробрался внутрь. Раскрывать двери Маттео не пришлось, он сумел протиснуться в щель, оказавшуюся достаточно широкой. По темному нефу следовало осторожно, ощупью добраться до замурованного спуска в крипту, за боковым алтарем. В церкви валялись сорванные карнизы и лепнина, сгрудившиеся от взрыва церковные скамьи. От главного алтаря и стен несло затхлостью и смрадом. Между ног с писком проскользнуло несколько крыс. Но карбидную лампу Маттео зажег лишь на пороге спуска в крипту.
Ее замуровали на середине круто уходившей вниз лестницы, так что можно было работать, никого не опасаясь. Вероятно, причетник намеревался сделать небольшой лаз у основания, это позволило бы заползти в крипту, не рискуя, что вся каменная кладка раскрошится, рухнет и преградит выход. Все получилось так, как он задумал.
В крипте от душного, отравленного испарениями воздуха у Маттео закружилась голова. Как в угаре, он начал приподнимать крышку саркофага. Причетник хотел лишь отодвинуть ее у изголовья, но, видимо, слишком сильно толкнул, так что она соскользнула и ударила его по ноге. Маттео почувствовал страшную боль. Возбужденный, он решил не обращать на нее внимания, поддел железным ломиком крышку гроба. От тела архиепископа мало что осталось: череп, части скелета вперемешку со сгнившими, истлевшими лохмотьями облачения, почерневший посох. К счастью, время пощадило то, что искал Маттео: перстень на пальце правой руки. Он был огромен, золотое кольцо с плетением и сверкающим бриллиантовым крестом на толстой темной овальной пластине. Когда, дрожа от волнения и боли, Маттео потянулся к нему, в саркофаг начали запрыгивать крысы, пробравшиеся в крипту сквозь отверстие в стене.
Хотя нога сильно кровоточила, у него еще достало сил с перстнем на пальце выползти из крипты. У самых дверей церкви, через щель в которых сочился сероватый рассвет, причетник потерял сознание.
Утром в приоткрытую дверь церкви забежал за мячиком ребенок. Увидев лежащего в лужи крови человека, закричал и бросился назад.
Хотя после падения во дворе Сан Эгидио зажигательной бомбы церковь сделалась еще более «pericolante», чем прежде, толпа вокруг не подававшего признаков жизни Маттео все росла. Мужчины смотрели молча, женщины поспешно крестились и бормотали слова молитвы, и все как завороженные глядели на перстень. А тот сиял в церковном полумраке бриллиантовым крестом, притягивая человеческие взгляды сильнее, чем белое, как мел, изгрызенное крысами лицо Маттео и кровавое месиво, в которое превратилась его нога. Ведь все видели перстень — куда же он подевался, когда раненого, с безжизненно повисшими руками причетника несли в карету «скорой помощи»?
Завершая эту историю или легенду о перстне, мне бы хотелось достичь беспристрастности эпилогов Боккаччо. Маттео спасли, но в Неаполе его больше никто никогда не встречал. Слухи о перстне архиепископа распространялись в городе довольно странным образом: «Я видел или видела собственными глазами того, кто собственными глазами видел перстень на пальце причетника» (именно так рассказывали Титина и Бьяджо). Все больше оказывалось тех, кто «видел тех, кто видел». И все великолепнее, драгоценнее становился сам перстень, хотя поговаривали также, что это была всего лишь первоклассная подделка, которой украсили палец покойного архиепископа, поместив оригинал в церковную сокровищницу. Но кто бы поверил в такое?!
В конце октября 1943 года немецкие самолеты бомбили освобожденный в сентябре Неаполь. Одна из тяжелых бомб превратила Сан Эгидио в груду развалин, настолько вдавила его в подземные полости под фундаментом, что, приехав в Неаполь, я застал уже лишь разрытую и присыпанную камнями площадку на том месте, где полтора столетия назад воздвигли церковь. Будто ее никогда и не было.
Не принято сопровождать эпилог еще и комментариями: даже самое краткое повествование должно говорить само за себя. Но я чувствую, что здесь без комментария не обойтись; законам повествования придется подчиниться «внутренней логике» текста. Ибо можно усмотреть эту «внутреннюю логику» также и в современной истории перстня, подобно тому, как это сделал Кроче при анализе новеллы Боккаччо. Мой «Перстень» однако обладает иной логикой, выходящей за пределы рассказанных или явно реконструированных фактов.
Beffa или burla — каверза или шутка — служила главной пружиной «декамеронической» картины мира, объединяя воедино веселье и серьезность, улыбку и реалистическую точность. В особенности двойная, классическая beffa или burla, как в неаполитанском приключении Андреуччо из Перуджи, своего рода двойное сальто в повествовательной конструкции. Перехитрили неосторожного и легковерного торговца лошадьми, затем он сам перехитрил других — опытных и хитрых, с лихвой вернув себе утраченное. Таков наш мир, и не стоит высоконравственно заламывать руки, лучше «употребить» его по мере сил, улыбаясь сквозь слезы и дожидаясь шанса отплатить той же монетой.
«Внутренняя логика» моего «Перстня», если можно так выразиться, «негативная». Был ли выкраденный из крипты Сан Эгидио драгоценный перстень подделкой, не имевшей никакой ценности? Слишком поздно строить подобные предположения! Подлинный или фальшивый, перстень в любом случае испарился бесследно. А испарившись, не только ничего не утратил, но, напротив — благодаря «негативной» beffa или burla в финале — словно бы приобрел. Он стал чем-то большим, чем его двойник или даже сородич из новеллы Боккаччо. В ином измерении перстень начал жить новой жизнью, в которой его реальная ценность и даже само существование уже не имеют никакого значения. Вместо того чтобы под смех окружающих рухнуть на землю, он эффектно вознесся ввысь.
Реальный или вымышленный, настоящий или поддельный, перстень загадочно сияет во мраке. Так уж заведено в нашем мире, который без этого сияния канул бы в небытие.
Февраль 1986