В конце 2014 года я встретилась с поэтом и философом Михаилом Немцевым перед самым его отъездом из Новосибирска в Москву. Мы разговаривали о том, что нас тревожило: о происходящем в России, об искусстве, о новой роли православной церкви в обществе, о сущности путинизма, и о том, что нужно делать, чтобы трава все–таки прорастала. Спустя полгода Реч#порт публикует это интервью.
Дух времени и бренд Новосибирска
И.К. — У меня есть вопрос, связанный с рядом событий. Наших студентов-философов не так давно позвали на съемки фильма «Дух времени», по-моему, его снимал кто-то с факультета журналистики. Потом в одном из лофтов, где обитают дизайнеры, было какое-то начинание под лозунгом «Мы имеем право на смысл», разработка бренда Новосибирска… Началась какая-то движуха: всем нужен дух, либо суть, либо смысл. Почему это происходит? Причём это же запрос не сверху, а какие-то инициативы снизу.
М.Н. — Почему снизу… Я такие вещи связываю с ментальным наследием советских времён: цирк уехал, а клоуны остались. В головах. Так получилось, что, когда советская власть исчезла, никакой особенной работы по изменению смыслов, по объяснению людям происходящего не было. Видимо, ставка была на то, что оно как-то само собой наладится, потому что люди просто изменятся. Прямо всё по Марксу: изменятся материальные условия существования, и изменятся идеи людей. И это частично произошло: мы живём в открытой стране, сознание людей в этом смысле изменилось. Но — недостаточно. А потом получилось, что «люди семидесятых» взяли реванш и стали навязывать всем свои ментальные схемы. Это проявляется в сотне мелочей: в исторической политике, в управлении исторической памятью, в биополитике — эти бесконечные бессмысленные разборки с геями, лесбиянками и так далее, — и вообще в возвращении к ментальности холодной войны, когда опять как будто «все против нас, Запад и особенно США». Это люди, у которых лучшие годы были в шестидесятых-восьмидесятых, они не то чтобы законсервировались, но не оказались в ситуации, когда они посчитали бы нужным поменять эти установки. И вот сейчас они имеют свободу возвращать страну туда. Это всё ухудшается тем, что сейчас у нас основная «русская идея» — это несменяемость путинизма, всё, что связано с консервацией, с сохранением того, что есть, с возвратом к прошлому, к традициям, это всё востребовано и в качестве культурной политики, и в качестве национальной. А вокруг меняется мир, и получается, что Россия выпадает из процесса модернизации. Всё ухудшилось, конечно, в 2014 году, когда из–за неудачного проекта разделения Украины в России началась ментальная мобилизация, мобилизовано худшее, что есть в людях: агрессия, нетерпимость, расизм, ксенофобия, культ силы, презрение к праву, причём, прям-таки нарочитое, откровенное презрение к праву. Всё это было мобилизовано для решения каких-то задач, и мы сейчас имеем такую вот смесь истерической мобилизации, старых ментальных схем, уже негодных в современном глобализованном человечестве, и ощущения, что жизнь мира всё-таки уже другая. И отсюда возникает ощущение пустоты. Потому что современная российская массовая культура не может предложить людям достаточно внятных содержательных смыслов существования.
Как об этом говорить? Об этом говорят с помощью того языка, который у людей есть. Например, словосочетание «бренд региона» или «бренд Новосибирска» — из девяностых годов, когда регионы впервые получили право самоопределяться, и это самоопределение использовалось в политической борьбе между губернаторами, мэрами (когда эта политическая борьба еще была, потому что были выборы). И были люди (как я грубо реконструирую), которые учили, как развивать региональную специфику, в частности, чтобы её потом использовать. Но и не только для этого: действительно, мы живем в городе, о котором в учебнике истории не написано ничего. Просто ничего, он там не упоминается. И таких городов в стране — 99%. Так это пустое место или здесь что-то есть? Что? И нужно найти язык, чтобы говорить про свой дом: где мы живём, в конце концов? И начинают говорить про бренд, про региональный имидж, потому что других слов нет. Про региональную специфику — начинают как-то ее искать, создавать, конструировать, причём, быстро. Если говорить про администрацию, то понятно, что нужно быстро и позитивненько в отчете написать: «Разработан бренд города…». Быстро, и желательно, чтобы бренд был такой, чтобы он никого не задевал, должен быть аккуратный, вежливый, такой, чтобы не вызывал никаких эмоций, кроме радостного умиления. И вот они работают. Снизу, я думаю, у людей есть запрос (он всегда есть) на смысл существования.
И.К. — Почему эти образованные молодые люди, которым 20-25 лет, которые не из шестидесятых-восьмидесятых, адресуют этот запрос на смысл существования не самим себе, а ко всем? Этот дух времени — какая-то попытка осмыслить, что происходит, и, может быть, найти какую-то опору… Почему это происходит? И в приватных разговорах люди говорят, что всё вокруг какое-то раздробленное, непонятное.
М.Н. — Это современность, это естественное состояние современного человека. За последние пятьдесят лет мир принципиально поменялся, человечество вошло в новую эпоху. Появление интернета — одно из ярких проявлений этой эпохи. Или развитие системы банковских платежей, когда ты можешь, живя здесь, осуществлять финансовые операции на другом континенте. Причём, это оказалось доступно всем, даже простому полуграмотному человеку. Множество разных людей, разных программ, и они между собой борются, конкурируют, предлагают разные варианты будущего. Это как-то осмысляют люди искусства, философы как-то пытаются это обсуждать.
Но в России… Вообще, тут с давних пор (и уж точно с семидесятых годов) формируется предубеждение, что множественность — это какая-то разводка.
Смысл должен быть один, партия — одна, народ — один… Как там: ein Reich, eine Partei, ein Führer (лозунг нацистской партии — Ein Volk, ein Reich, ein Führer). Традиции тоже должны быть на всех одни. Кстати, хороший пример: у нас говорят про возврат к традициям, но у нас такая большая страна, что никакой универсальной традиции просто нет. Обычно под традициями имеют в виду крестьянский быт конца XIX века, когда его описали этнографы, но это не значит, что он до этого не менялся, что он был такой всегда. И жизнь крестьян какой-нибудь Московской губернии, Олонецкой губернии и где-нибудь в Костроме была очень разной. Возвращаться некуда. Может быть, костромским жителям следует вернуться к традициям Костромы. Что делать новосибирцам? Этого города просто не было сто сорок лет назад. Сто лет назад у нас половина области была заселена украинцами, и в западной стороне Новосибирской области украинцев было больше, чем русских. Так называемый «Серый клин» — это районы украинской колонизации. «Серый клин», «Зеленый клин»… «Серый клин» — это Северный Казахстан, Омская область и Новосибирская, а «Зеленый клин» — это Дальний Восток. Украинцы здесь были раньше русских. Не украинцы, точнее, малороссы. Люди из малороссийских губерний. Если всерьез искать аутентичную «народную традицию» в области, то ведь мало кому в голову придут украинские песни и вышиванки, да?
Искусство в долгах
И.К. — Давай поговорим про искусство. Есть такая тема: оправдание современного искусства. На современное искусство постоянно наезжают, постоянно его ругают: художники должны то-то, поэты должны то-то, все кому-то что-то должны. Как ты думаешь, есть ли сегодня какой-то долг у поэта?
М.Н. — У поэта? Знаешь, это же давно всё обсуждалось, еще в пушкинские времена, и уже тогда все основные решения были известны. Дискурс не сильно изменился с тех пор. Второй этап обсуждения был в двадцатые-тридцатые годы: война, послевоенное время. Проблема ангажированного искусства, «искусства для искусства»… то есть мы это всё уже проходили. Я думаю, что так называемое искусство («так называемое» — в том смысле, что это ряд практик, где есть много пограничных областей, про которые непонятно, искусство это или нет) ничем не отличается от философии и поэзии, это такие самодостаточные практики или сферы общественно-исторической практики. В этом смысле искусство живет по своим законам и никому ничего не должно, оно просто есть. Так же, как наука или спорт. Кому должен спорт? Он никому не должен, он есть. Так же и поэзия, и искусство: они есть. Но, некоторые из тех, кто этим занимается, могут ставить перед собой внеэстетические задачи. Не знаю, быть на стороне угнетённых, например, и при помощи своего искусства показывать миру угнетение, таким образом, его вскрывать… Но это политическая задача, а не эстетическая. Или наоборот, кто-то может быть певцом насилия, как Прилепин, например. Писать о том, что некоторых людей убивать — это хорошо и правильно, это тоже политическая задача. Но при этом — писать об этом хорошо, красиво, насколько это вообще возможно. То же самое, я думаю, у художников да и вообще у людей. Ты можешь чем-то заниматься ради этого чего-то и по законам этого чего-то, а можешь при этом рассматривать свои занятия как способ участия в некой общественно-политической жизни, достижения политической цели, решения проблем других сфер общественной практики.
Нигилизм, мультикультурализм и десталинизация
И.К. — Есть ли в современной России какие-либо специфические вызовы искусству?
М.Н. — В современной России есть. Один вызов — это, понятно, сам актуальный режим, путинизм. Потому что путинизм так устроен, что он делает неважным различение добра и зла, истины и лжи, создает марево неразличимости. Государственная идеология состоит в том, что можно всё. Чисто по известному теоретику карамазовщины, да, по Ивану Карамазову: «Раз Бога нет, значит, всё можно». Высшего закона нет, можно всё: можно не выполнять обязательства, можно нарушать законы, можно хороших называть плохими, а плохих — хорошими. Дальше можно ведь сказать, что искусство (я этой точки зрения не придерживаюсь, но она есть) рано или поздно всегда возвращается к одним и тем же корням под названием Истина, Добро и Красота. То есть, если ты хорошо делаешь свою работу художника или поэта, ты утверждаешь идеалы Добра, Истины и Красоты. И в этом смысле пропаганда зла не может быть художественной. Она может быть красивой, но она неинтересна по большому счету. И в этом смысле, если ты хорошо занимаешься искусством, тем самым ты противостоишь этому мареву. Самим честным вкладом в искусство ты делаешь нечто, что несовместимо с нигилистическим безразличием. Это оптимистическое воззрение: делай свою работу художника или поэта, этого достаточно. Может быть.
Можно сказать по-другому, что искусство по крайней мере вскрывает саму суть происходящего, а именно: нигилизм как последнее слово современной российской идеологии. Нигилизм, связанный с волей к власти, как это показывал Хайдеггер на анализе работ Ницше. Недаром он говорил, что семинары по Ницше были способом сделать нацизм невозможным. Действительно, он снимал с него многочисленные покровы и показывал, что в основе нацистской идеологии лежал нигилизм. Я грубо так говорю… Но в основе современного путинизма тоже лежит нигилизм. И хотя бы работу по демонстрации этой голой воли к власти и полной этической и эпистемологической неразличимости, эту работу можно делать.
Это первый вызов. Второй вызов такой странный … то, про что мы сейчас говорили. Мультикультурализм в широком смысле слова. То есть у нас очень большая и очень разная страна. Но не удивительно ли: вся страна говорит на одном языке, смотрит одни и те же фильмы. Россия в этом смысле чрезвычайно культурно централизована. По понятным причинам: это специально делалось очень долго и очень грамотно. Культурная политика в Советском Союзе была поставлена на очень высокий уровень. И одним из её результатов является то, что у нас регионы и города себя не осознают как самодостаточные места для жизни. Если сравнивать с Европой (а с кем себя сравнивать? Не с Зимбабве же), то можно видеть, что какой-нибудь маленький городок в Германии или в Италии имеет свою письменную историю в тысячу лет, свой диалект, свой местный жанр искусства, и это место, в котором в культурно-семантическом смысле все есть. Это не пустота.
А Россия во многом до сих пор остается пустотой.
То есть Новосибирск во многом состоит из рабочих поселков, это многоэтажки, которые появились на месте каких-то хижин, которые были построены людьми, пришедшими сюда на заработки в двадцатые-тридцатые годы. Есть специальное слово: слобода. Рабочий посёлок, населенный людьми, которые пришли работать из деревни в город, но сохранили, насколько смогли, свои деревенские местечковые привычки и обыкновения. Вот эти люди пришли, построились, из чего смогли и где смогли, а потом поверх этого — хатульки эти снесли — построили хрущевки, дома многоэтажные, а теперь втыкают туда большие многоэтажные дома. Воткнули, и оно тут и растет. И целые поколения так и выросли: где воткнули, там и растут. Они фактически по месту приписки горожане, но они не образуют того, что можно было бы назвать «городским сообществом». Совокупность слобод — это не город. Мне кажется, что очень важная задача искусства, философии, культуры, краеведения в широком смысле слова — это медленное развитие региональных местных смыслов. Очень долгая и сложная работа, мы это много обсуждали в журнале «Шестидесятая параллель». Примерно то, что делает Денис Осокин и Федорченко для Поволжья. Два фильма Федорченко по книгам Осокина — абсолютно немосковские. В том смысле, что там показана самодостаточная жизнь людей, которая построена не по законам московской империи, а по каким-то своим. И вот они там живут. Федорченко это делает, и по-моему, это очень классно. И таких фильмов могло бы быть много. Учитывая, что страна большущая. Это вторая задача. Если первая — критическая функция искусства, то вторая — конструктивная.
Третья… Думаю, как сказать. Меня это занимает, но я пока не знаю, как про это говорить. Сложность мира… По-видимому, искусство и нужно для того, чтобы говорить о том, что мир сложен, во-первых, а во-вторых, мир устроен по моральным законам. Цивилизация — это что-то такое, что позволяет множеству разных людей жить вместе и делать возможной жизнь других. Мир, в котором мы все не так давно оказались, так устроен, что в нем есть чрезвычайно много несовместимых между собой образов жизни. И для того, чтобы они оказались совместимы, то есть, чтобы люди друг друга не резали и не убивали, нужны новые формы сознания. Эта работа особенно активно шла в Европе в послевоенное время, когда они поняли, что Третью Мировую войну Европа просто не переживет. Это, в широком смысле — мультикультурализм. У нас этим словом привыкли ругаться, но оно означает просто, что вы живете в городе, где есть разные религии, разные уклады жизни, и вы как-то можете сосуществовать. К примеру, Казань — мультикультурный город, как и Москва, Иркутск, Якутск. В Сибири и в Поволжье у людей есть очень хороший опыт мультикультурализма. Как раз искусство является мощным инструментом формирования способов совместной жизни, представлений о том, что множество разных людей могут жить вместе. Часто это очень болезненный опыт — жить с такими… с которыми я не то, что вместе срать не сяду, а вообще не должно быть таких, чудища какие-то… Это очень сложно. Так в Европе сейчас не могут переварить ислам… Но в России происходит как раз движение в другую сторону, в сторону введения некой нормы, всеобщего усреднения. Все, кто в эту норму не вписываются — геи, мигранты, в перспективе евреи, понятно, люди от смешанных браков, наверное, люди других религий, кроме принадлежащих к утвержденному списку, — они все оказываются выжиты на социальную окраину, маргинализованы. В общем, мы всё это проходили. Но мир-то поменялся. И жить так, как жили в 1924 году, уже не получится. Искусство должно этим заниматься.
В Европе большой опыт, на который можно опираться. Что-то подобное происходило в Южной Африке (я, конечно, только чуть-чуть представляю это себе), когда они перешли в истории войны от парадигмы выяснения вины сторон к парадигме свидетельства. Когда стало ясно, что в войне виноваты все. Невозможно говорить о том, что только немцы виновны в войне или в Холокосте (Шоа, если точнее), потому что тщательное исследование темы Шоа выясняет, что там кроме немцев еще, как правило, местное население радостно участвовало в истреблении евреев. И какие-нибудь поляки оказываются и жертвами, и агрессорами одновременно. Постепенно мучительно выяснилось, что, чтобы избежать продолжения неизбежного опрокидывания современного деления на «своих» и «чужих» в прошлое, нужно говорить про историю войны с позиции самого низшего. И в этом смысле самая правильная, этически адекватная история войны — это история, написанная евреем-узником Освенцима. А история сталинизма — написанная маленьким чеченцем, депортированным с семьей из Закавказья куда-нибудь в безводный Северный Казахстан. С этой стороны правота и неправота разных воюющих сторон незаметна, но заметно нечто другое: фундаментальная неправота самой ситуации, когда люди должны лишаться жизни. Это фундаментальное изменение, которое из России плохо заметно, до нас чуть-чуть что-то иногда долетает, какие-то фильмы тут появляются, да и то на торрентах, статьи выходят. Этим тоже нужно заниматься, это совершенно конкретная работа. То, что я, например, делаю (пытаюсь делать) в поэзии — это, конечно, память о сталинизме. Это то, что до сих пор не проделано, десталинизации не случилось. Она началась, но она началась только в той форме, что слово ГУЛАГ стало публичным и было названо. Дальше должно было последовать осуждение режима. Его не последовало. Поэтому оказывается, что ГУЛАГ был, конечно, эксцессом, но, в принципе, всё было правильным. Это тупик. Потому что дальше вопрос стоит так: допустимо ли повторение почти того же самого для достижения некоторых целей, или, как писал один фантаст, оправдывает ли великая цель равновеликие средства? Допустимо ли для достижения некой большой политической цели абсолютное беззаконие? Оказывается, что да. Если цель достаточно велика… И это тупик. И дальше говорить о праве, справедливости, чести, достоинстве — нет смысла. И это у нас не сделано, и, к сожалению, по-видимому, этим приходится заниматься энтузиастам. Причем, интересно, что за девяностые и двухтысячные история сталинизма написана довольно хорошо, она уже не белое пятно. Кроме серии «История сталинизма», которую издал фонд Ельцина, и в которой уже томов сто, наверное, есть множество хороших работ. В Нархозе у нас, например, есть историк Тепляков, который просто детально описывает процедуру приведения приговоров в исполнение. У него есть книжка «Процедура», очень поучительная. Сочетание наличия и доступности и этого массива и также того факта, что ни в массовом сознании, ни в массовой культуре его существование никак не проявляется, — это как раз вызов. Понятно, что поскольку правят прямые наследники палачей, они не то чтобы сильно против, им все равно, и прикладывать какие-то особенные усилия к тому, чтобы этот процесс стимулировать, они не будут. А это один из аспектов процесса модернизации, вообще-то.
Если в обществе есть право, этика различения добра и зла, то должно быть и осуждение зла, в том числе зла прошлого с возмещением жертвам… чего-то. Хотя бы с публичным признанием того, что это не должно повториться.
Мне кажется, что что-то такое как раз в Южной Африке и происходило. Про это на самом деле нужно почитать. Ведь большинство белых, которые голосовали за Манделу, фактически голосовали за отмену режима апартеида, понимали, что с концом апартеида кончится и государство всеобщего благосостояния… для них. Но они на это пошли. И потом была эта история с Комиссиями Согласия и Примирения, когда люди должны были публично признать совершенные ими преступления. Как признать? Рассказать. Что это было? Некая важная работа по публичному называнию преступлений своими именами. Черного — черным, а белого — белым. У нас она, опять же, не проделана. Так, иногда где-то что-то прорастает. Например, проект «Последний адрес» в Москве. Жаль, в Новосибирске этим некому заняться. Я бы занялся, если б не уезжал, потому что это сильный проект.
Церковь и травма войны
И.К. — Понятный вопрос: про православие. Мы видим усиление давления со стороны официальной церкви, в том числе на искусство, и сращивание церкви с властью, церковь постепенно превращается в какой-то репрессивный аппарат. Глупо, наверное, спрашивать, с чем это связано… Скорее, что с этим делать?
М.Н. — Да что с этим делать? Ничего не делать. Дело в том, что церковь — это одно из самых старых из существующих в России учреждений. Конечно, та Русская православная церковь Московской Патриархии, которую мы сейчас имеем, — это тоже произведение сталинской эпохи (к вопросу о десталинизации), но все–таки традиции в ней очень много. И, если посмотреть в масштабе этой традиции, в истории церкви были времена и хуже, и лучше. Был период полного сращения с государством, когда церковью руководил Священный Синод, например, было время сравнительной независимости, всякое бывало. И вот там, так сказать, в официальной церкви сейчас период поиска способа сосуществования с Российским государством. Мне кажется, что в 2014 году (или в каком?) после развода Путина стало ясно, что государство в церкви не нуждается по большому счету. Действительно важные решения принимаются без Патриарха, ему остается только фиксировать результаты. Это важное событие, потому что люди в церкви так приучены: рассматривать все–такие ситуации как временные. Фишка может лечь иначе: сейчас церкви собственность дают, а через какое-то время будут отбирать, и это в истории многократно было. Поэтому мне кажется, что они ищут некий способ сосуществования, развития корпорации. А государство дает данной корпорации развиваться, потому что она берет на себя функции восполнения идеологической пустоты. Государству это ничего не стоит. Ну, подумаешь, передают им какую-то собственность. В то же время Святейший Патриарх и его сотрудники придают дополнительный авторитет президенту и его деятельности еще и своими высокими санами. Но в 2014 году оказалось, что в действительно серьезных решениях Президент себя не связывает с церковью, соответственно, Администрация Президента не считает нужным соотносить свой курс со взглядами Московской Патриархии. Это первое. В этом смысле влияние церкви на государство преувеличено. Там же нигилизм, они же ни в чем и ни в ком не нуждаются.
Во-вторых, проблема в том, что, по-видимому, церковь сама очень сильно этим духом нигилизма развращена. Здесь я не особо компетентен рассуждать, это мое ощущение. Ощущение такое, что в девяностые-двухтысячные в церковь пришло очень много людей, травмированных либо бандитскими временами, либо распадом СССР, либо войнами: афганской, чеченской, абхазской и так далее. Люди, которым была нужна психологическая реабилитация. Представляешь, какой-нибудь парень возвращается в 20 лет с войны, ему дают медальку, премию в размере двух месячных окладов и говорят: спасибо за службу, до свидания. А он только что людей убивал. И его убивали, и друзья его там остались. А он возвращается в какой-нибудь свой Тобольск, как это прекрасно показано в фильме Балабанова «Война». Возвращается в свой Тобольск, и что, как? В поисках смысла жизни он обнаруживает церковь и прибивается к этому берегу. Сейчас у них есть сила, власть, и они ведут свой церковный курс так, как они представляют то, что нужно делать. Ну, понятно: врагов нужно побеждать, есть хорошие и есть плохие, «война идёт» и т.д, пидоров — к стенке. На очереди, понятное дело, антисемитизм, это неизбежно. Видимо, это какая-то очень серьезная кадровая проблема там (в церкви), это мое ощущение. Эти люди могут произносить речи о том, какие концерты разрешать, какие не разрешать, но это не те речи, которые могут привлечь массу людей в храм. Можно в пасхальную ночь прийти в нашу церковь, в Академгородке и увидеть, что церковь заполнена, но двор пустой. А тут вообще-то десятки тысяч людей в окрестных домах. То есть, на самом деле, прихожан мало. И мало тех, кому это важно. Я думаю, всего несколько процентов в России себя соотносят с церковью и с церковностью. А в это время эти люди, связавшие свои профессиональные жизни с церковью, — часто они плохо образованы, невежественны, прямо скажем, — делают то, что считают нужным. Будучи руководителями приходов, они организуют приходскую жизнь по манере военно-спортивного лагеря. А получив доступ к средствам массовой информации, они, пользуясь языком вражды, занимаются пропагандой каких-нибудь фобий: украинофобии, американоофобии, гомофобии. Потому что это первое, что приходит им в голову, это то, в чем они находят выражение своей непроработанной травмы. Мне кажется, что нормальному здоровому человеку Америка — до пизды. Америка — там, а у нас тут своя жизнь, свой дом, нужно с ним разбираться, как сделать так, чтобы подъезд был чистым. А такой большой интерес к Америке — это психопатологический симптом того, что у людей есть травма. Вот. Так что это просто нужно учитывать.
Я думаю, что в церкви что-то произойдет, начнется какое-то возрождение, которое в истории церкви уже происходило. Например, поколение Сергия Радонежского возродило Русскую церковь, которая двумя столетиями междоусобных войн и войн с татарами, была сведена до ничтожества. И тогда возникло монашеское движение. Религиозное возрождение шестидесятых-семидесятых годов XX века сделало возможным то, что когда в девяностые церковь официально разрешили, она имела очень большой моральный авторитет в обществе, который она сейчас, в общем-то, уже растратила. Что-то там может произойти, и тогда церковь окажется источником просвещения, терпимости и христианских ценностей. Если ничего не произойдет, церковь будет одним из репрессивных институтов, причем второстепенным, не таким фактически влиятельным, как, например, Следственный комитет.
Что же будет с Родиной и с нами
М.Н. — Сущность путинизма — нигилизм. Нигилизм — это другая сторона воли к власти. Воли к мощи. То есть непредвзятое отношение ко всему, что можно использовать для наращивания своей силы, своей мощи. Цивилизация предполагает некую предвзятость, то есть попросту некоторые вещи делать нельзя. Заповеди, например, нельзя нарушать. Причем их нельзя нарушать безусловно. Это значит, что если ты их нарушил, сложились так обстоятельства, что ты убил человека, то всю жизнь придется за это отвечать.
Один из вариантов [положительного развития событий] — это просто постепенное улучшение, то, что называется просвещением. Это очень важная работа институтов. Скажем, в академической среде могут быть другие правила игры, чем сейчас. Например, условно говоря, если ученые договорятся не считать за своего человека с купленной диссертацией… Я знаю ряд кафедр философии, где взятки не берут. Не потому, что сотрудникам прочитали доходчивые лекции об ответственности за взяточничество, просто, если о ком-то такое станет известно, он проработает на кафедре, ну, пару дней… И это естественно, это такая профессиональная смерть. Если возникают какие-то профессиональные сообщества, проще говоря, горизонтальная соорганизация людей: горожан, на местах жительства, профессиональные союзы, этнические землячества, клубы по интересам, — и в них устанавливаются правила игры, так что нигилистическое поведение становится если не невозможным, то хотя бы минимально ограниченным, что, в общем, часто происходит, но и очень часто не закрепляется, то вполне возможно и постепенное оздоровление. Был очень сильный разрыв в 2010-2011 годах, когда стало ясно, что население уже готово играть по новым правилам, а государство еще нет. События декабря 2011 года, так называемая революция достоинства со всеми ее «вы нас даже не представляете», «уважайте нас!» — вот она была таким проявлением этой готовности людей играть по-новому. Честно. Но реакция была репрессивная, и весь этот протест рассосался. Но ему предшествовали 10-15 сытых лет, когда люди научились жить, не хамя, не обманывая, научились жить как люди среди людей. И они уже могут хотя бы потенциально, в воображаемой благоприятной ситуации предъявить государству требования считаться с их представлениями о должном. Но когда они их и «предъявили» в конце 2011 года, все закончилось плохо, закончилось подчеркнуто избыточным применением насилия. Рассосались. Ну ладно, ок, если нельзя напрямую, можно что-то постепенно улучшать на месте, заниматься горизонтальной организацией. Хотя бы в масштабах своего подъезда.
Есть какие-то места, пути, по которым может прорастать трава сквозь этот путинистический асфальт, но, мне кажется, очень важно, чтобы эта «трава» сразу прорастала с очень серьезными этическими требованиями к себе самой. Самое простое: соблюдение так называемых десяти заповедей. Люди, которые подчёркнуто, демонстративно не соблюдают эти самые десять заповедей и в этом не раскаиваются, ни при каких обстоятельствах не должны становится героями дискурса, властителями дум и т. д. Ни при каких. Не надо брать какого-нибудь Прилепина в телевизор. Или всю эту шоблу, которая набежала с ДНР/ЛНР, не надо, у них на руках кровь. Пусть сидят дома, пишут мемуары, если неймется, ждут суда, они не должны быть властителями дум. И на региональном уровне так же: известный в городе Лобов организовал акцию возле клуба (имеется в виду срыв концерта группы Behemoth в Новосибирске) и попал в телевизор. Ну как так получилось? Зачем он туда попал? Зачем журналист Константин Антонов зовет Лобова в свою телепрограмму, дает ему возможность в течение получаса высказывать свои взгляды? С ним, думаю, в первую очередь должен беседовать следователь о том, что именно там возле клуба произошло. А потом уже, может быть, ему будет дано слово… но только при этом условии. Но, честно говоря, как этого добиться, я не знаю. Я не наблюдаю значимого стремления ни так называемых «публичных фигур», ни так называемых «простых людей» к самоограничению. Ограничивать других, писать разнообразные заповеди для других — это запросто. Но других путей «цивилизирования» в обход этого условия — не делать нечто, хотя хочется и вроде бы ситуация позволяет — тоже нет.
Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute
Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive. Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here