Не 33 комментария к сборнику
2019 год стал урожайным на поэтические книги в Новосибирске. Наверное, надо оговориться: на хорошие поэтические книги. Вышло «Избранное» Александра Денисенко. Усилиями издательства «Izzdat» и Антона Карманова был, во-первых, издан и, во-вторых, переиздан Андрей Жданов. А Наталья Ибрагимова совместно с кемеровским издательством «ЛитерА» выпустила книжную серию, в которую вошло аж 7 новосибирских авторов. К этой книжной серии мы и обратимся, выудив оттуда сборник Виталия Шатовкина. Называется он «33».
Открывается сборник мистическим стихотворением о том, что в каждом звуке есть страх, о приостановке времени, а значит, в некотором роде — жизни вообще. Но автор призывает слушать, как уснут часы. Слушать в данном случае тоже действие, сотворчество.
Честно скажу: я прочитал «33» два раза, и промежуток между прочтениями был довольно-таки большим. В первый раз я даже не задумался, что это название означает. Во второй раз я подумал, что это намëк на алфавит. Потом я попытался понять, что же происходит в книге.
Поначалу кажется, что никакой концепции в сборнике нет, просто одиночные стихотворения в произвольном порядке. Но из того, что кажется проходным, при внимательном прочтении вырастает смысл. Это сборник о памяти. Например, памяти детства (не всë так просто):
Разбег, затем ещё разбег и видно, как сверкают
пятки — по загустевшей мостовой несут в
руке кораблики к ручьям, разливы
серебрятся, а в тетрадке, на
самом дне, колëсики
стучат. Ещë чуть-чуть и зацветëт левкое — забудь
условность скул и женский грех, здесь — в
первородстве замкнутой воды — во
всей красе цветение луговое
и блики абрикосовой
---
слюды.
Памяти природы:
Как бабочка на острие иголки, не шелохнется
день и крыльями — увы — он не очертит
круг над редким лесом, полем,
перепëлкой влетающей
извне в
пейзаж одутловатый. Речная сырость — вторит
кривизне береговой черты, где скрыты
солнцем комья белой ваты, не
оставляющие над водой
---
следы.
Есть стихотворение, прямо озаглавленное /Память/. А память, как известно, вещь ненадëжная, то спасающая, то губящая. Можно, конечно, сказать, что любой поэт в таком случае пишет о памяти или по памяти, но мы ведь не прочли и трети сборника. Например, вот что нам сообщает Шатовкин из глубины памяти-истории:
Эта жизнь — превосходство казëнных зеркал
не иначе: балаганчик, трактир, переигранный
театр картонных теней, для которого
каждый второй посетитель
---
незрячий.
И вот чем он эту историю спустя какое-то время дополняет:
из серебра — рождается близнец.
Накормленный, раскрашенный, но
плоский — переводных
картинок
вернисаж — ты только скажешь слово —
он по-свойски, кивнëт в ответ: и
то ли чувством сноски, то
ли лицом твоим
---
заполнится
мираж.
Или вот ещë:
Я слеплю себе память-мираж — в каолиновой
мимике — из листвы, хлороформа и
войлочной осени
Но эта память оказывается памятью глубинной, памятью, нисходящей к античности, памятью-хранительницей всего хрупкого и ненадëжного мира. Так же и «пейзажные» стихи здесь не совсем, вернее, не только о природе или времени года.
Бессрочная весна на гущу воду лила, ячменных
зëрен размолов плоды. И облака плела из
перьев — ворожила — и заметала,
впопыхах, следы.
<…>
— и вспять текло
бесформенное время в ту
часть меня, где
отрастало в
плоть
---
ребро.
Ещë есть кажущиеся игрушки (/Неваляшка/), предметы (/Бронзовая цапля/). В предметы вдумчиво вглядываются:
Крылья –
впрессованны в твëрдый остов,
в перьях стальных –
усталость, цапле не нужно
каменных снов — ей
бы любовную
---
шалость.
Есть, конечно, небольшие огрехи, которые огрубляют стихи: «И чайки, с криками/ осатанелых стерв», «Долетя до середины моря чайка», «Проклюй ноздрями белоснежный лëн», «На задние лапы встаëт подрастающий жëлудь», «Пальцы холодных, угрюмых/ кистей»…
Но
Я плыл, я тëк, я дребезжал — покуда был
расчетвертован, и остриëм осиных
жал — был алфавит на мне
наколот. И буквы — лязгом позвонков —
одна к одной, как жердь в ограде —
вплетались в сотни узелков,
---
как ниточки
на шелкопряде.
То есть, память такова, что не может не заявить о себе (немного напомнило поэму Евтушенко «Ивановские ситцы»: «А за плечьми на сотни лет вперëд в его телеге грохотали буквы»). Если вы думаете, что это какая-то книга без лирического героя, то неправда ваша. Вот он, лирический герой:
Стоять
впотьмах покуда свет не выбьется наружу –
из пазухи ночной торчит холодное
крыло — и к твоей шее
примерять мерцание жемчужин,
и выдувать из тишины
муранское
---
стекло.
Его много здесь — человечного, проницательного, дающего свободу всему: времени, отношениям, вещам. Окружающему.
Тает голоса нить — и вмерзает рассеянный свет в
намагниченный зев подворотни с белëсой
десною — тишина — вымещается
большею тишиною.
И помните, мы говорили про первое стихотворение — оно перекликается с последним, круг замкнулся:
Когда часы не в состоянии услышать самих себя — ночь —
торжество — не расстояний, но углов.
------------
И губы начинают
цепенеть, а привкус тишины — как битум — вязок:
рукой дотронешься и Прометей отвязан,
ногой заденешь — разомкнётся
---
сеть.
Осталось упомянуть про форму, в которой записаны стихотворения: подчëркивает она нужное или избыточна? Решать читателю. Мне она иногда двоила смыслы, не смыслы даже — обманывала, играла, выдавая силлаботонику за верлибр (см., например, /Январь/), иногда мешала. Думаю, автор ещë проработает эти моменты в своëм следующем сборнике.
А сказать хочется об одном, моëм любимом здесь стихотворении. Оно перекликается со многим, написанным в «33», и для меня фокусирует сборник именно в этой точке. Итак, /Ослик/.
Всë сильнее дул западный ветер — так Бернини во сне,
сдувал с мрамора лишние складки, прикрывая
руками холодную наготу, волокнистый
бутон зацветающей хлопковой
грозди. В отражении пейзажа
бродила седая вдова: я собою к тебе прирасту — через
накрепко вбитые памятью ржавые гвозди, так
томительна их теснота в диафрагме
доски. От тоски до тоски —
расстояние — равное взгляду.
Игрушечный ослик, понукаемый веткой-кнутом, ищет
в бархатном дëрне проросшие зëрна овса, где
ночная звезда — начинает, над ним,
нависать своим тонущим
/после/ — там — дойдя до
изгиба стола он застынет как вкопанный,
малой берцовою костью, а затем
повернется и сменит во
мне полюса.
Знаете, что мне сразу приходит на ум? Да вот эти строчки того же автора, сказанные чуть позже:
постоянством утраченных
лиц, мы от прошлого
неотделимы.
Какие-то семидесятые годы русской поэзии 20 века (память, память!), то ли Бродский, то ли Кушнер, но /Ослик/-то явно к Парщикову отсылает, свивается лента поэтических смыслов, та самая форма, которая прикидывается верлибром, обнаруживает, раскручиваясь, не слишком тяжеловесную рифму. Я, например, развернул (ещë не разгадывая), его вот так:
Всë сильнее дул западный ветер — так Бернини во сне,
сдувал с мрамора лишние складки, прикрывая руками холодную наготу,
волокнистый бутон зацветающей хлопковой грозди.
В отражении пейзажа бродила седая вдова: я собою к тебе прирасту —
через накрепко вбитые памятью ржавые гвозди,
так томительна их теснота в диафрагме доски.
От тоски до тоски — расстояние — равное взгляду.
Игрушечный ослик,
понукаемый веткой-кнутом, ищет в бархатном дëрне
проросшие зëрна овса, где ночная звезда —
начинает, над ним, нависать своим тонущим /после/ —
там — дойдя до изгиба стола
он застынет как вкопанный, малой берцовою костью,
а затем повернется и сменит во мне полюса.
В середине стиха я начинаю видеть смещëнную внутреннюю рифму, и именно
Так что смысл названия сборника для меня раскрывается ещë и таким образом: 33 — это возраст Христа, и этот ослик дан был автору для пробуждения, для того, чтобы, поверив в себя, он отпустил эти стихи наружу.