Вкус к сложности
Мы живем во времена последовательного опрощения и упрощения. Опрощается человек, упрощается мировоззрение. Отблески «старого мира» гаснут или почти уже погасли. Однако и в сумерках продолжается борьба начал, которые когда-то, при других обстоятельствах, вели личность не вниз, а вверх: к плодотворной сложности. Физика человеческой души, если можно так сказать, не меняется. Меняется только состав среды, к которой приложены ее законы.
Простоту многие считают естественным и желанным состоянием. Однако сложность не менее естественна, чем простота, и даже более желанна для ума. «Побежденная трудность всегда приносит нам удовольствие», говорит Пушкин. Предпочтение простоты — знак сытости или бедности, двух состояний, препятствующих росту.
Или так скажем: воля к сложности, к обладанию отличиями — противостоит детскому или еще звериному желанию быть вместе со всеми. Каждый раз, когда человек остается один, останавливается и задумывается, он идет против природы. Высшей точки эта противоприродность достигает в культуре, а религиозно — в христианстве. Кто совершит над собой наибольшее насилие, — говорит христианство, — тот назовется великим.
Разберем эту христианскую черту. Она многое определила в нашем прошедшем, и нам придется помнить о ней в будущем, когда христианства с нами уже не будет.
Христианство — внеприродно и сверхприродно. Отсюда любовь его к чудесам. В попрании естественного — его удовольствие. В христианстве стрела духа прошла природу насквозь. Мир и человек для христианина — нечто такое, что можно гнуть и ломать по своему усмотрению. Вся современная философия «покорения природы» проникнута этим духом.
Насилие над природой, в первую очередь человеческой, а затем и природой мира, та «насильственность» европейской цивилизации, о которой говорил Данилевский — христианская черта. Современное состояние Запада, которое можно назвать всемогуществом на грани самоуничтожения — закономерное следствие тысячелетнего «преодоления природы». Божество уходящей эпохи — божество городов, техники, насилия над всем природным. Неслучайно в городах оно утвердилось прежде, чем за их пределами.
Осуждая христианство как внеприродную и против природы идущую силу, некоторые ищут укрытия в поклонении «Природе», даже дают этому поклонению название «язычества». Однако язычество не состоит в «поклонении природе». Боги и судьба — не то же, что слепая и глухая «природа». Чтобы ей поклониться, надо быть современным (то есть отученным о всякой мысли о живых и сознательных деятелях по ту сторону видимого мира) человеком. Однако верно, что разница между язычником и христианином познаётся по отношению к природе.
Христианство, однако же, боролось с человеческой природой не ради угашения силы, блеска и полноты жизни как таковых, но в полном соответствии с формулой Ницше: «человек есть нечто такое, что должно быть преодолено». Оно следовало той «физике человеческой души», о которой мы говорили в начале.
Ум опознаёт свое место в мире через противопоставления: верх и низ, желательное и нежелательное, трудное и простое. Независимо от выбора ценностей (таков общий закон) — трудное совпадает с желательным, достойным, чтобы не говорить «добрым» (смутное слово с оттенком мягкотелости, если не бессилия). Скажи мне, что запрещает твоя мораль, и я скажу тебе, чего она требует.
А мораль (всякая мораль) запрещает идти простейшими, наиболее доступными путями, что проявляется в самой несложной из известных систем нравственности — в правилах любой игры. Наиболее плодотворное поведение в любой области достигается через следование требованиям и запретам, помимо всяких моральных оценок. Образцом поведения всегда считается трудное для личности, требующее усилий, далекое от «естественного».
Причем проявляется это повсеместно, начиная от детских игр и продолжая, скажем, русской литературой, которая процветала при
В наши дни мысль о «подавлении» одних ценностей ради других, об упорядоченной их лестнице — выглядит неуместной. Прославляется, напротив, «многообразие». Но сложность внутренней жизни — совершенно не то же, что это «многообразие», понимаемое исключительно количественно, как стремление к наибольшему числу оттенков на единицу площади. Настоящая сложность пространственна, упорядочена в высоту, основана на подавлении одних ценностей и возвышении других. Здесь ключевые слова: подавление и возвышение. Многообразие однокачественных, но разноцветных песчинок — не то же, что многообразие частей здания.
Либеральная мечта о культуре без подавления одних устремлений другими так же беспочвенна, как мечта о мире, в котором действие не вызывает противодействия. Может быть, такое и возможно, но при других физических условиях. Сейчас нам предлагают «розовую», сахарную физику общественных и душевных движений. Однако первый закон настоящей общественной и душевной физики следующий: нельзя утверждать, не отрицая; нельзя поощрять, не запрещая; всякое утверждение является отрицанием, а поощрение — запретом. Всякая мысль — не висит в пустоте, но занимает место, отнятое в борьбе у других мыслей, которые ей удалось потеснить.
Либеральная мысль хочет быть мыслью антихристианской и провозглашает нечто, на вид, на слух вполне «противохристианское». Однако по тому, как она себя проявляет, — это мечта о культуре, «доступной слабым», об устранении состязания и (самое главное!) всякого роста через усилие, ибо самая мысль об усилии оскорбляет слабых, как мысль о богатстве — бедных, следовательно, сами понятия усилия и богатства из общепринятой системы ценностей следует изъять.
Этот идеал «общества для бедных и слабосильных» — уменьшенный слепок с христианского идеала, с присущим тому отвращением к силе, полноте и яркости бытия. Однако Церковь преследовала «страсти», а либерализм выдавливает из мира всякую силу, будь то «страсть», сила ума или крепость духа. Он только выглядит противохристианской реакцией, по существу же это выхолощенное, бессильное продолжение христианской идеи. Церковь возрастала насилием сильных над своей природой, а здесь — вялое потворство не страстям даже, а страстишкам.
Уход христианства с его плодотворным (хотя и опасным) насилием над душой, разлитие либерализма с его неспособностью питать высшее — повод задуматься над путями воспитания высшего человека.
Это всегда выработка личности, способной к мышлению, решениям и поступкам в одиночестве. Внутренняя сложность равносильна уединенности. Саморазвитие ведет вовнутрь. В уединении происходит все самое важное для ума и духа, но среди людей и с людьми — все необходимое для чувства.
Отделить один поток от другого, внешнее от внутреннего, значило бы обеднить жизнь, как это и делалось когда-то. Предел «мироотречного» настроения — мир, оставленный в забросе, ненужный, только терпимый. Не следует и невозможно второй раз ступать на этот путь. «Старого мира» больше не будет. Но задача выработки личности стоит перед нами, как стояла перед деятелями прошедшей эпохи.
Спросим себя: что такое личность: данность или достижение? По видимому, ни то, ни другое. Личность подобна зданию, которое само себя строит. Всё, что может ей дать внешний мир — это твердая почва и воля к самостроительству, вкус к сложности, не побоюсь сказать — вкус к игре. Ведь человек не просто «работник». Революция рыла себе яму, когда вместо всех высших способностей и вопросов предлагала личности «ударный труд». Мало «служить». Всякому нужно изощрять свои способности; кроме «пользы» искать красоты; вносить в жизнь игру: искусственные правила, которые не имеют ценности для достижения простейших целей, но делают жизнь богатой и теплой.
Плодотворная искусственность жизни — первый шаг к собственно искусству. В мире должно быть место не только для «дел», но и для обрамляющей их игры. Для писарского росчерка на бумаге; для красоты венчающего строку ятя. Купец, московский особняк которого украшает перевернутая рюмка, умел не только «делать дела». Так и Матвей Казаков закручивал спиралью, пока не видит почтенный заказчик, дымовую трубу Петровского дворца…
Вопросы о личности и ее занятиях — не отвлеченные разговоры, как может показаться, а самые злободневные, связанные с одним главным вопросом, а именно: как и для чего жить?
Если мы принимаем, что жить нужно так, чтобы испытать все высшие способности своей природы без прямого и намеренного ущерба другим живущим, — желание образовать высшего, сложного человека не кажется блажью. Даже с стороны житейского удобства личность, которой не бывает скучно наедине с собой, тверже, безопаснее стоит в этом мире, чем та, которую нужно постоянно развлекать.
Когда-то Романовы прививали нам вкус к культуре на соблазнительном и блестящем примере Европы. Сложность тогдашнего высокоразвитого, на последнем своем подъеме стоящего европейского мира была великой удачей для Петра и наследников. В Европе манили не сытость или спокойствие, как теперь, а многообразие ощущений ума и чувства — маловажное для современного русского обстоятельство.
Русский ум еще был здоров и, как всякий здоровый ум, стремился к новому опыту. Состояние усталого цинизма, скрывающегося от вездесущей «идейности» за оградой водки и сквернословия, было ему неизвестно… Теперь русскому человеку заново нужно прививать утраченный вкус к сложности речи, мышления, поведения, так как уничтожено само стремление отличаться, быть лучше, руководиться более сложными правилами. Всё съедено упрощением… А ведь более сложные умы, способные к пониманию более глубоких вещей — это, а не количество сложных технических устройств, есть мера общественного развития.
[1] Заметим: нет «малограмотности» самой по себе, есть желание пользоваться языком, не понимая его смысла. Орфография не может идти навстречу этому желанию. Полупросвещение (или «высшее образование», понятое по-советски), создает личность, которая языком пользуется, но его не понимает. Внутренние связи смыслов, значение слов — всё это ей недоступно или малодоступно. Неслучаен длящийся до наших дней восторг перед революционной ломкой правописания, устранившей из письменной речи тонкие оттенки смысла.